Шрифт:
Но, подойдя, он застал всех дома.
Жених стоял без фуражки на берегу и курил, блестя широким стриженным под польку затылком, Фома прилаживал сиденья в лодке, нагнувшись так, что была видна только его новая кумачовая завороченная рубаха, а Федосья добродушно говорила дочери:
– Затейница, право слово, затейница! И чего не выдумает? На тот бок кашу варить. Что она там, скуснее будет?
Глаза у нее были масленистые, и все лицо сияло одним простым и приятным сознанием: дочь была пристроена, и помолвка справлена.
– Нет уж, мамочка милая, здесь кашу варить, это к моей физике не подходит, - бойко отозвалась Мотя и свежей, зеленой веткой хлестнула жениха по спине.
Тот обернулся и степенно, с папиросой в зубах, смеющийся и довольный, протянул руки, чтобы вырвать ветку, но она извивалась, как уж, била его по протянутым рукам, визжала и хохотала от удовольствия и избытка жизни.
– Ну что она выдумывает, срамница!
– широко улыбаясь, качала головой Федосья.
– Вот смотри, надоест она тебе, - обратилась она к жениху, болтает день-деньской, угомону нет.
– Пускай болтает, - отозвался жених, - я вот это-то и люблю, что веселая. Работа-то у нас скучная, да еще если и жена попадет скучная, куда ж тогда деваться?
– А я буду звонить, звонить языком, пока в гроб не вгоню!
– смеялась Мотя.
– Господи! выдумали дураки будильники какие-то. Из меня вот бы какой будильник вышел, просто прелесть. Никому бы покою не дала!
– Жениха-то пожалей, что ж ты его так охаживаешь, - смеялся Фома из лодки.
– Нужно его, ишь он недоимщик какой!
– притворно-сердитым голосом отозвалась Мотя и посмотрела на жениха букой.
Никишка все это видел и слышал из-за кустов. Опять в тысячный раз он почувствовал себя лишним и тихо уселся под орешником, выжидая, когда они уедут.
Вот Федосья вынесла прикрытый грязной тряпкой самовар, котелок для каши, пучок сухой лучины и стала укладывать все на дне лодки, неуклюже поворачиваясь в ней тучным телом.
Фома, взяв у будущего зятя папироску, с наслаждением закрывая глаза, затягивался "турецким" и вспоминал, как один раз на охоте купец Зязин угощал его сигарой.
– Вот это так штука! Толстенная! Курил я ее, курил почесть день цельный... И дым сладкий, как сахарный, - говорил Фома.
– А как лодка-то? Спокойная? Не потечет?
– спросил жених.
– Да не должна бы течь... Пока не текла... Я ведь ее смолил эту весну, гудроном, всю чисто...
– не спеша отвечал Фома в промежутках между затяжками.
– Лодка крепкая, - добавила Федосья.
– А четверых-то подымет?
– снова справился жених.
– Семерых подымет, не токма четверых, - самодовольно ответил Фома.
– Ну, и потонешь, эка штука! Невидаль какая... муж!
– протянула Мотя.
– Муж-то, может, и не потонет, а вот как жена, - засмеялся чиновник.
– Жена-a! Подумаешь! Жена тебе не рожена, а теща в пеленках!
– И Мотя снова ударила его веткой.
Никишка видел, как они уселись в лодку, причем жених Моти все пробовал, крепки ли сиденья и нет ли щелей в бортах, а подвыпивший Фома с Мотей над ним смеялись.
Фома стал на корме, отпихнулся от берега и повернул лодку.
Серая, большая, некрашеная лодка, грузно усевшись в воду, покачнулась и повернулась лениво, точно не хотела уходить от берега. Борта ее подымались над водой вершка на два, и жених снова опасливо заговорил:
– Какое там семерых, она и четверых едва держит.
– И то правда, - поддерживала Федосья.
– Вы уж сидите-то поскромнее.
Мотя звонко рассмеялась и, шутя, начала раскачивать лодку из стороны в сторону.
– Ну ты, озорница!
– прикрикнула на нее Федосья.
Никишка смотрел на них завистливыми глазами. "Небось, обо мне и не вспомнил никто, и повесься я сейчас на дубу, скажут: хорошо сделал".
Широкая река была спокойна; по ее темной спине скользили розовые отблески зари. На другом берегу подымалась темная зелень сплошного дубового леса. Красным, ярким пятном на медленно движущейся лодке выделялась стоячая фигура Фомы; из-за него блестели серебряные погоны жениха Моти и белела ее кофточка, и до Никишки долетал с реки ее визг и смех.
Они были уже на середине, когда случилось что-то непонятное, страшное, жестокое и совершенно ненужное.