Шрифт:
— Наш-то Петрушка все на новые выдумки и затеи лезет, свернуть бы ему поскорее шею! — сказала как-то старшая из сестер, царевна Марфа Алексеевна, разделявшая с Софьею непримиримую ненависть к Петру. — Хорошо было бы, коли стрельцы, а за ними народ, поднялись против него и ты бы, сестрица, тогда на свободу вышла. Держит он тебя, злодей, в тяжкой неволе. Толковали прежде, будто все зло от Натальи Кирилловны шло, а теперь и нет ее, а тебе, родная моя, все-таки не полегчало.
— Крепко она научила его нас ненавидеть, весь грех за наши страдания на ее душе! — сказала гневно Софья с навернувшимися на глазах слезами.
— Господь Бог даст, все твои муки, Софьюшка, скоро кончатся. Стрельцы снова шуметь принимаются, за тебя хотят постоять, все они тебя добром вспоминают, — утешала ее царевна Марфа.
— Бояре против меня, невзлюбили они меня за то, что я им воли не давала, — перебила Софья.
— Да бояре-то не постоят и за Петрушку, роптать на него начинают за то, что с иноземцами дружит, а своих русских как будто презирает;
— Надобно бы, Марфушка, со стрельцами поближе стакиваться, посылай-ка почаще в их слободы, пусть твои постельницы да другие надежные и толковые бабы со стрельчихами сходятся. Ведь и в прошлые годы я через них стрельцами распоряжалась, — наставляла сестру царевна.
— Исполню твои советы, сестрица-голубушка. Слышно, что Петрушка в Воронеж ехать собирается, суда там строить хочет, а потом пойти войною на басурман.
— Пропасть бы ему там! — пожелала Софья.
Надежды на перемену к лучшему, казалось, готовы были осуществиться, когда состоявший в царской службе и пользовавшийся прежде расположением Петра иноземец Цыклер, а из русских Соковнин и Пушкин, составили против Петра заговор. Смелый их замысел был, однако, открыт и их четвертовали: сперва отрубили руки и ноги, а потом и головы; а при производстве о них дела оказалось, что царевна Софья не была чужда замыслов заговорщиков. В 1697 году сходил Петр под Азов и, возвратясь в Москву победителем, задумал отправиться с великим посольством за границу.
— Смотри за царевною Софьею Алексеевною, да смотри, Федор Юрьевич, хорошенько, чтобы порухи какой не было. Гляди в оба, чтобы она никаких сношений за монастырскою стеною не заводила. Знаю я ее преотменно. И сидя в Новодевичьем, сумеет она наделать много бед. Не пускай к ней никого из чужих, да и за другими царевнами присматривай. Ведь и на них больно много полагаться нельзя. Сестрам не позволяй ездить в монастырь во всякое время, пусть приезжают только дважды в году: в Светлый праздник и в храмовой, да разве в случае тяжкой болезни Софьи Алексеевны дозволь им побывать у нее, но и тогда не оставляй их без присмотра. Молельщиков, как только служба кончится, а пуще всего баб, тури из монастыря вон, а кого в чем заподозришь, того тут и хватай. Особенно не допущай в монастырь певчих: в церкви они поют «спаси от бед рабы твоя», а на паперти денег дают на убийство! — наказывал Петр Ромодановскому.
— Положись на меня, великий государь, все по монастырю в порядке будет, — самоуверенно успокаивал Петра будущий князь-кесарь и будущий грозный начальник страшного Преображенского приказа.
Кроме словесных наставлений, царь дал Ромодановскому еще и письменные, пригрозив, разумеется, что плохо ему будет, если он сделает что-нибудь против государевой воли.
Уехал царь в чужие земли, крепко положившись на Ромодановского, и, надобно сказать правду, сторожил Ромодановский царевну усердно, приглядывался и прислушивался, расспрашивал и разведывал, хватал тех, которые казались ему подозрительными, и вообще исполнял царские наставления со всевозможною добросовестностью.
Сидел однажды Ромодановский у окошка своего жилья и поглядывал на монастырский двор. Перед ним то пройдет, еле плетясь, древняя старица с потупленными глазами, то живо шмыгнет молоденькая беличка, в остроконечной черной шапочке, и стыдливо, будто невзначай, вскинет глазки на здоровенного князя-стольника и плутовато улыбнется.
«Ведь вот поди, — думал Ромодановский, глядя на расхаживавших взад и вперед по монастырскому двору монахинь и беличек, — живи они мирянками, такой бы свободы не имели, ходили бы под фатою да укрывались бы от мужчин, а тут, знай себе, разгуливают промеж народа! Выходит, что в монастыре им вольготнее, чем было бы в супружеском или родительском доме. Да и к чему теснить люд Божий? Долга ли вся наша жизнь, а пожить-то каждому хочется!»
В ту, пору курение табака было не в ходу. По патриаршим и царским указам «чертово зелье» находилось еще под запретом и за попытку курить, или, как тогда говорилось, «пить», его можно было поплатиться отрезкою носа, а потому стольник, не имея, чем бы развлечься, свесившись за окошко, поплевывал вниз да мурлыкал вполголоса какую-то заунывную песню.
— Эй ты, тетка! — вдруг встрепенувшись, крикнул он, завидя шедшую по монастырскому двору карлицу. — Куда бредешь?
— К государыне-царевне, милостивец! — бойко отвечала карлица, подняв к Ромодановскому свое безобразно-добродушное лицо.
— А от кого?
— От сестрицы ее, царицы Марфы Алексеевны.
— А как зовут тебя?
— Авдотькою, кормилец, Авдотькою.
— А что в узле тащишь?
— Стряпню, государь боярин!
— Ну, иди с Богом, — снисходительно проговорил Ромодановский.
— Да что, светик мой, караульные-то твои не хотят меня пропущать, больно уж теснят! — вздумала жаловаться карлица, ободренная обходительностью царского стража.
— Ничего, тетка, тебе ходить можно, я велю пропускать тебя.