Шрифт:
Александр Леонтьевич почти не переносил алкоголя, на утро после банкетов он вставал разбитым, чувствовал непривычное для него утомление среди дня.
И все же многие вечера оставались пустыми. В своей необжитой, словно временное гостиничное обиталище, квартире Онисимов отыскивал уже прочитанные московские газеты, (они прибывали сюда на третий день), шелестел листами «Правды», еще и еще вчитывался даже в мелкие заметки, чего-то искал меж строк, уносился мыслями в Москву.
Иногда он звонил Макееву.
– Приходи. Сыграем в шахматы.
Еще в мальчишескую пору Онисимов потянулся к шахматам, обнаружил способности и, быть может, одаренность в этих сражениях на шестидесяти четырех клетках. Но и тогда для игры у него почти никогда не было времени, а далее и подавно. Пожалуй, лишь в вагоне, выезжая с группой помощников на восточные или южные заводы, он мог предаться любимому развлечению и два-три часа, покуривая, проводил за доской. Остро нападал, цепко защищался. Бывал глубоко уязвлен, если доводилось проигрывать. Втайне из-за этого злился и, хотя старался подавить досаду, становился угрюмым, мог негаданно вспылить Макеев был его давним партнером.
В чинной просторной гостиной под люстрой, льющей холодный яркий свет, они расставляли на шахматном столике фигуры. Обычно отличающийся быстрой реакцией, отнюдь и в шахматах не тугодум, Онисимов среди партии вдруг задумывался. Макеев незаметно взглядывал на Александра Леонтьевича. Тот размышлял явно не над ходом: куда-то смотрел мимо стола. Потом спохватывался, продолжал игру, но без вкуса, без агрессии, которая и за шахматной доской была свойственна ему. Встревоженный вялостью Александра Леонтьевича, преданный ему советник развивал азартную атаку, угрожал и, наконец, с облегчением видел, что Онисимов обретает себя, ищет защиту, наносит жестокий ответный удар.
Но снова выпадали минуты, когда Александр Леонтьевич словно бы отсутствовал. В Москве Макеев не видывал Онисимова таким поникшим, погасшим. Но болен ли шеф?
Однако спрашивать об этом не полагалось. Онисимов недовольно отстранял всякие вопросы о самочувствии, о здоровье. Порой за шахматами он заговаривал про московские дела, про Комитет, оживлялся, вспоминал, как дрался с Госпланом за капиталовложения для развертывания рудных баз. Или, будто с кем-то споря, доказывал экономическую целесообразность сооружения металлургического комбината на Шексне. Макееву чудилось, что бывший министр, бывший председатель Комитета здесь, на далекой чужбине, опровергает чьи-то обвинения, стремится оправдать себя хотя бы перед ним, партнером в шахматах, скромным подчиненным. Случалось, Александр Леонтьевич начинал вслух размышлять о готовящейся, еще не совершившейся перестройке управления промышленностью и, будто опять от кого-то защищаясь, отстаивал необходимость осторожности, но быстро осекался, пускал в ход тормоза, оставлял свое мнение при себе.
И снова погаснув, замкнувшись, возвращался к игре, доводил партию до конца. Прежнего удовольствия шахматы ему уже не доставляли. Даже победа – а деликатного Макеева он и теперь частенько побеждал – не радовала его.
– Александр Леонтьевич, час еще не поздний. Сыграем вторую?
– Хватит. Спасибо. Пойду лягу, посплю.
И Онисимов ложился в свою одинокую постель. Ложился необычайно рано, в десять, в одиннадцать часов и, привыкший годами и десятилетиями гасить в Москве огонь под утро, конечно, не мог уснуть. К снотворному не хотелось прибегать. В эти бессонные часы он опять многое перебирал в памяти, думал и думал. Нет, не о Северной Европе.
18
В июне этого же 1957 года в стране, которую Онисимов окрестил Тишландией, предстояло некое событие: открывалась международная промышленная выставка. В Москве для поездки на выставку была сформирована группа инженеров и ученых. В составе этой своего рода делегации три места из шестнадцати принадлежали металлургам. Среди них находился и академик Василий Данилович Челышев, доменщик по специальности, который мельком уже фигурировал в нашей хронике.
Однако прежде чем характеризовать далее Челышева, позволю себе небольшое отступление. Мне довелось близко его знать, я пользовался его устными рассказами, советами, когда еще в тридцатых годах писал повесть о дерзновенном Курако, учителе Василия Даниловича. И недавно вновь имел случай убедиться, что сохранил его доверие. Он познакомил меня со своими дневниками, порой на удивление подробными Они стали, с его разрешения, одним из главных источников или даже истоков этой летописи.
Накануне отъезда на международную выставку Челышев – назовем, кстати, его тогдашнюю должность директор научно-исследовательского Центра черной металлургии и член президиума Академии наук – понаведался, как это можно установить по его дневниковой записи, в Министерство стали. Среди дел, которые привели его туда, Василий Данилович упоминает лишь письмо-слезницу инженера Лесных. Несколько лет назад из-за этого Лесных, упрямо отказавшись применять в промышленности, в заводских масштабах, его изобретение, новый способ плавки, Василий Данилович заработал подписанный Сталиным выговор и, мало того, по приказу свыше был вытурен, как говаривал сам Челышев, из заместителей министра. А ныне, не угодно ли, тот же Лесных, потерпевший, как и следовало, ожидать, страшный конфуз, осмеянный, ославленный, изгнанный с завода, выстроенного, чтобы плавить сталь по его способу, ищет заступничества у того же Челышева, просит взять под крыло науки, спасти хотя бы одну из остановленных, заброшенных его печей. Что же, надобно, ничего не попишешь, вступиться.
Нет сомнения, у Челышева имелись и еще разные дела в министерстве: они неизменно поднакапливались. Кроме того, он не прочь был тут услышать и напутствие в дорогу, пожелания, а заодно и последние новости, слухи, – этого не гнушался чуждый ханжества старик, – слухи, которые жадно ловила служилая Москва, гадающая: грянет или не грянет ликвидация министерства. Василий Данилович знал, что в чужеземной столице его будет расспрашивать Онисимов, хотелось привезти ему самые свежие, горяченькие вести.