Шрифт:
Я вопросительно взглянул на Хедвиг.
– Хильда Каменц, – объяснила она, – знакомая моего отца. Заезжай за угол; из окна моей комнаты я видела, что на соседней улице пустырь, в том месте мостовая совсем темная, с глиняной полосой посередине, и я уже представила себе, что ты лежишь там мертвый: так я боялась, что ты больше не вернешься.
Я свернул и поехал на Корбмахергассе, все еще не прибавляя скорости, и мне казалось, что я уже никогда не смогу ездить быстро. Пустырь начинался через несколько домов после булочной, и мы увидели заднюю стену дома, где жила Хедвиг; часть стены закрывали высокие деревья, но один вертикальный ряд окон был виден снизу доверху: на первом этаже в окне было темно, на втором этаже – горел свет и на третьем – тоже.
– Вот моя комната, – произнесла Хедвиг. – Если она откроет окно, мы увидим ее силуэт; ты, как слепой, попался бы в эту ловушку, и она бы утащила нас в свою квартиру; у нее чудесная квартира, такая красивая, какими бывают квартиры, случайно ставшие красивыми, но ты с первого взгляда заметишь, что случайность эта ловко подстроена, и ты почувствуешь себя так, будто уходишь из кино, совершенно захваченный картиной, а в это время кто-то, подходя к раздевалке, говорит: «Неплохой фильм, но музыка так себе…» Вот она стоит…
Я опять перевел взгляд с лица Хедвиг на окно ее комнаты и увидел силуэт женщины в остроконечной шляпке, и, хотя глаз ее совсем не было видно, мне показалось, что она смотрит на нашу машину и глаза у нее, как у женщин, которые любят наводить порядок в жизни других людей.
– Поезжай домой, – предложила Хедвиг, – поезжай… Я очень боюсь, что она заметит нас, здесь, внизу, и если мы попадемся ей в лапы, то нам придется весь вечер просидеть в ее квартире и пить ее замечательный чай; бесполезно надеяться даже на то, что проснутся ее дети и она будет с ними возиться, – потому что у нее образцовые дети, которые спят с семи вечера до семи утра. Поезжай. Ее мужа и то нет дома: он уехал, обставляет где-то за плату квартиры чужим людям, и эти квартиры тоже выглядят так, словно они получились красивыми случайно. Поезжай!
Я поехал, проехал через Корбмахер– и Нетцмахергассе, медленно пересек Нуделбрейте, покружил по Рентгенплатц, бросив взгляд в витрину мясной лавки, где еще стояла пирамида из консервных банок с этикетками «Мясо», и снова подумал об Улле и о годах, которые провел с ней; эти годы стали теперь тесными, словно рубашка, севшая после стирки, – зато время, прошедшее с полудня, с минуты приезда Хедвиг, было совсем иным.
Я устал, у меня болели глаза; спускаясь по длинной и прямой Мюнхенерштрассе, я ехал по правой стороне улицы почти один; поток машин наперегонки мчался по левой стороне к стадиону, где проходили, кажется, соревнования по боксу или велосипедный кросс; машины с пронзительным торжествующим гудением обгоняли друг друга, а на меня долгое время падал свет их фар; яркий свет слепил глаза, от резкой боли я минутами стонал; мне казалось, что меня прогоняли сквозь строй между двумя бесконечно длинными рядами ослепительных пик, и каждая из них глубоко вонзалась в меня, терзая своим светом. Казалось, меня бичевали светом, и я вспомнил годы, когда, только успев проснуться утром, уже ненавидел свет; два года подряд я стремился выйти в люди: каждое утро я вставал в половине шестого, выпивал чашку горького чая, зубрил формулы или мастерил что-нибудь в маленькой мастерской в подвале – шлифовал, собирал и испытывал приборы, от которых часто так перегружалась электросеть, что в доме перегорала проводка и наверху раздавались возмущенные голоса жильцов, не успевших сварить себе кофе. Рядом со мной на письменном столе или на верстаке стоял будильник, и лишь по его звонку, только в восемь часов, я подымался наверх, принимал душ и шел на кухню к хозяйке, чтобы взять себе завтрак; прежде чем большинство людей садилось завтракать, у меня уже были позади два с половиной часа работы. Я то ненавидел, то любил эти два часа, но никогда не пропускал их. Зато потом, когда я садился завтракать в своей светлой комнате, мне часто казалось, будто меня бичуют светом, так же как казалось сейчас.
Мюнхенерштрассе была длинной, и я обрадовался, когда мы наконец миновали стадион.
Хедвиг заколебалась, она колебалась всего мгновение, пока машина замедляла ход; я открыл дверцу, подал ей руку и, шатаясь, стал подниматься впереди нее по лестнице.
Было половина восьмого, и мне почудилось, что этот понедельник и есть вечность, а на самом деле не прошло еще одиннадцати часов, как я ушел из дома.
Я прислушался к тому, что происходило в квартире; дети хозяйки смеялись за ужином; теперь я понял, почему с трудом передвигал ноги, поднимаясь по лестнице: комья глины налипли на мои ботинки; и туфли Хедвиг тоже были измазаны глиной из той ямы, посредине Корбмахергассе.
– Я не буду зажигать свет, – сказал я Хедвиг, входя в свою комнату. Глаза у меня болели нестерпимо.
– Хорошо, – произнесла она, – не зажигай. И я закрыл за ней дверь.
В комнату падал свет из окон дома на другой стороне улицы, и я различил на своем письменном столе листки бумаги, на которых фрау Бротиг отмечала вызовы. На листках лежал камень, я снял камень и, взвесив его в руке, словно метательный снаряд, открыл окно и бросил его в палисадник; было слышно, как он катился в темноте по газону и стукнулся о мусорное ведро. Я оставил окно открытым, пересчитал в темноте записки – их было семь, – порвал их, а клочки выбросил в корзинку для бумаг.
– У тебя есть мыло? – спросила Хедвиг у меня за спиной, – я хочу помыть руки, у меня в комнате вода была ржавая и грязная.
– Мыло лежит на нижней полочке слева, – ответил я. Потом я вытащил сигарету, закурил, и когда обернулся, чтобы потушить спичку и бросить ее в пепельницу, то увидел в зеркале лицо Хедвиг: ее рот походил на рот, нарисованный на бумажных салфеточках, которыми я обтирал бритвенные лезвия; вода журчала —.она мыла руки; я слышал, как она терла их одну о другую. Я все ждал чего-то, и когда в дверях раздался легкий стук, то понял, чего именно я ждал. Стучала хозяйка; я быстро подошел к двери, наполовину приоткрыл ее и выскользнул в коридор.
Она только что развязала фартук и сейчас складывала его, и лишь в эту минуту, прожив у нее четыре года, я понял, что она немного похожа на фрау Витцель, совсем немного, но все-таки похожа. И лишь в эту минуту я впервые заметил, сколько ей лет – сорок наверняка, а может быть, и больше. Держа во рту сигарету, она трясла фартук, чтобы услышать, нет ли в кармане спичек, но спичек не оказалось, и я тоже тщетно хлопал себя по карманам – я оставил спички в комнате; я протянул ей горящую сигарету, она поднесла ее к своей, глубоко втянула в себя дым и вернула мне мою сигарету; она курит так, как обычно курят только мужчины, глубоко и жадно затягиваясь.