Энгельгарт Александр Николаевич
Шрифт:
– Да как же так? Почему же так?
– Оттого, что начальство. Сами посудите. Волостной и писарь зависят от посредника, а крестьяне - от писаря и волостного...
– Однако посредников предполагается уничтожить.
– Это все равно; не будет посредников, другое начальство будет. Всегда было начальство, и теперь есть, только теперь оно новыми порядками пошло. Прежде само начальство все заводило: и 133 больницы, и школы, и суды; а теперь через приговоры то же самое делает. Без начальства каким же образом узнает народ, что нужно избрать гласных, поправлять дороги, заводить больницы и школы, жертвовать для разных обществ?
Между тем, покуда мы разговаривали, машина летит. Грустный вид по сторонам: болота, пустота и бесконечные пространства вырубленных лесов; кое-где мелькает деревушка с серенькими избами, стадо тощих коровенок на побуревшем лугу... pas de culture, pas de culture!
Удивительный контраст! мягкий диван в вагоне, зеркальные стекла, тонкая столярная отделка, изящные сеточки на чугунных красивых ручках, элегантные станции с красивыми буфетами и сервированными столами, прислуга во фраках, а отойдя полверсты от станции - серые избы, серые жупаны, серые щи, серый народ...
Стемнело, когда мы приехали в губернию. Взяли извозчика и поехали с Сидором в гостиницу. Извозчик привез в лучшую гостиницу: огромный каменный дом, широкая лестница, внизу общая зала с буфетом, сервированными столами, маленькими столиками; номер отвели, состоящий из двух комнат: побольше - приемная, с мягкою мебелью, зеркалами, поменьше - спальня с кроватью, умывальником и прочими принадлежностями. Пришла горничная барышня! Сидору говорит "вы".
Передать трудно, какое впечатление производит вокзал железной дороги, поездка на машине, город, гостиница на европейский лад, после того, как более двух лет прожил безвыездно в деревне. И не далеко, кажется, но сопоставьте-ка проселочную дорогу и езду на телеге с ездою по железной дороге, постоялик на проселке, где ничего нет, кроме водки, настоящей водки-сивухи, и ратницких селедок по 3 копейки штука, где не знают ни носовых платков, ни салфеток, ни постельного белья, - с великолепной гостиницей!
Переодевшись, я отправился к родственнику, который, я знал, принимает большое участие в устройстве выставки, и застал у него общество: двух помещиков, приехавших на выставку, и старого немца, бывшего гувернера моего родственника. Немец, старый, сморщенный, много лет живший в доме моих родных, ужасно мне обрадовался: мы с ним не видались лет десять.
– Александер Николаевиш? скольки леты, скольки зимы, скольки води утекало.
– Здравствуйте, здравствуйте, Herr Sumpf! Wi geht's?
– О, sehr gut, danke, danke.
Разговорились. Разумеется о франко-прусской войне, о papa Мольтке, об Uhlanen.
– Та, - заключил немец - мы теперь с вами поравнивались! Fruher sie waren kaiserlich und ich war nur koniglich, jetzt bin ich auch kaiserlich, ja'ich bin auch kaiserlich!
– проговорил он 134 с восторгом и потрепал меня по плечу.
Через несколько месяцев после этой встречи немец заболел и умер в нашем губернском городе в госпитале, и последнее его слово перед смертью было: jetzt bin ich auch kaiserlich!
Познакомился я с помещиками, которые, оказалось, привели на выставку скот. Потолковали. Оказалось, что еще многое ожидается, что пока еще прислано очень мало. Отправились в клуб. Великолепие: огромная читальная зала, лампы с абажурами, большой стол, заваленный газетами и журналами, несколько господ, углубленных в чтение. Один опустил газету и задумался: по серьезному выражению лица, по морщинам на лбу, по сосредоточенности взгляда, устремленного на противоположную стенку, видно, что он размышляет о судьбах Наполеона IV. Другой, судя по игриво улыбающемуся лицу, очевидно, вкушает фельетон из петербургской жизни. Третий, судя по либерально-сладкоторжественной улыбке, - можно подумать, что это сам редактор газеты, ежедневно сто раз повторяющий слова "отрадно" и "прискорбно", - читает корреспонденцию из Ташкента, в которой сообщается, что сарты, сознавая всю важность развития шелководства, положили собрать сумму в 100.000 рублей для устройства в Петербурге при ботаническом саде школы шелководства и плантации для разведения лучших пород тутовых деревьев. Взглянув на читальную залу, мы прошли далее. Вот бьются несколько партий за зелеными столами, и за одним из них - источник всех этих "отрадно", тот, который пожелает - школы сделает, пожелает кабаки сократит, пожелает - пожертвует на устройство российского помологического сада, одним словом, мировой посредник, ловко подводит короля пик. Обошли все комнаты, потолковали с земским деятелем, который объяснил нам проект какого-то особенного банка, зашли в столовую и сели за еду. В первом часу ночи я вернулся в гостиницу. Сидор спал на диване первой комнаты, которую я предоставил на ночь в его пользование, предварив, чтобы он, ложась, снимал дегтярные сапоги. Услыхав, что я вошел, Сидор вскочил, бросился снимать с меня шубу и первое его слово было:
– Ужин требовал. Спросили, что подать. "Что варили", говорю. "Что прикажете?". "Щей бы, говорю, горяченьких с говядинкой, барин приказал ужин господский спросить". Извольте-с. Пождал, принесли так махонькую мисочку, и хлебца два кусочка - не то хлеб, не то калач! Съел. Еще, спрашиваю, какое варево есть? "Что прикажете?". "Неси, что на ужин варили. Да кашки, говорю, нет ли?". Принес на махонькой тарелочке - не то каша, не то горох, не то грибы, - не разберешь. Съел. Еще принесли - так кусочек говядинки. Съел. Еще принесли - куренка кусочек. Еще пряничек принесли. Сколько следует? Рубль. Как рубль, ах ты!
– Не извольте кричать, говорит, а не то к мировому!
– К хозяину вниз ходил: рубль, говорит! Нет, вы, А.Н., лучше суточные мне назначьте, я 135 себе сам покупать буду, а то здесь с голоду околеешь.
На другой день я предоставил Сидору харчеваться на 30 копеек в день, как он знает. Первый день он купил десять трехкопеечных булок, на другой день два фунта колбасы, на третий - хлеба, луку, квасу, постного масла и приготовил себе мурцовку. Потом норма питания установилась: калачи и мурцовка.
Улегшись в постель, я долго не мог уснуть; все думалось, сколько перемены в два года, и какая радикальная перемена! Три года тому назад я жил в Петербурге, служил профессором, получал почти 3000 руб. жалованья, занимался исследованиями об изомерных крезолах и дифенолах, ходил в тонких сапогах, в панталонах на выпуск, жил в таком теплом доме, что в комнатах можно было хоть босиком ходить, ездил в каретах, ел устрицы у Эрбера, восхищался Лядовой в "Прекрасной Елене", верил тому, что пишут в газетах о деятельности земств, хозяйственных съездов, о стремлении народа к образованию и т.п. С нынешней деревенской жизнью я был незнаком, хотя до 16 лет воспитывался в деревне. Но то было еще до "Положения", когда даже и не очень богатые помещики жили в хоромах, ели разные финзербы, одевались по-городски, имели кареты и шестерики. Разумеется, в то время я ничего не знал о быте мужика и того мелкого люда, который расступался перед нами, когда мы, дети, с нянюшкой, в предшествии двух выездных лакеев, входили в нашу сельскую церковь. Затем я прослужил 23 года в Петербурге, откуда только иногда летом ездил для отдыха к родным в деревню. Вообще с деревней я был знаком только по повестям, да и то по повестям, рисующим деревенский быт до "Положения", о крестьянстве же знал только по газетным корреспонденциям, оканчивающимся "отрадно" и пр. Я верил, что мы сильно двинулись вперед за последнее десятилетие, что народ просветился, что всюду идет кипучая деятельность: строятся дороги, учреждаются школы, больницы, вводятся улучшения в хозяйстве. Всему верил, даже в сельскохозяйственные съезды, в сельскохозяйственные общества; сам членом в нескольких состою.