Шрифт:
– Подлая... ангелом нарядилась!
Порой надежда робким голосом подсказывала ему:
"Может, всё это клевета..."
Но он вспоминал азартную уверенность и силу речей крестного и крепче стискивал зубы, еще более выпячивал грудь вперед.
Маякин, бросив в грязь Медынскую, тем самым сделал ее доступной для крестника, и скоро Фома понял это. В деловых весенних хлопотах прошло несколько дней, и возмущенные чувства Фомы затихли. Грусть о потере человека притупила злобу на .женщину, а мысль о доступности женщины усилила влечение к ней. Незаметно для себя он решил, что ему следует пойти к Софье Павловне и прямо, просто сказать ей, чего он хочет от нее, - вот и всё!
Прислуга Медынской привыкла к его посещениям, и на вопрос его "дома ли барыня?" -горничная сказала:
– Пожалуйте в гостиную...
Он оробел немножко... но, увидав в зеркале свою статную фигуру, обтянутую сюртуком, смуглое свое лицо в рамке пушистой черной бородки, серьезное, с большими темными глазами, - приподнял плечи и уверенно пошел вперед через зал...
А навстречу ему тихо плыли звуки струн - странные такие звуки: они точно смеялись тихим, невеселым смехом, жаловались на что-то и нежно трогали сердце. точно просили внимания и не надеялись, что получат его... Фома не любил слушать музыку - она всегда вызывала в нем грусть. Даже когда "машина" в трактире начинала играть что-нибудь заунывное, он ощущал в груди тоскливое томление и просил остановить "машину" или уходил от нее подальше, чувствуя, что не может спокойно слушать этих речей без слов, но полных слез и жалоб. И теперь он невольно остановился у дверей в гостиную.
Дверь была завешена длинными нитями разноцветного бисера, нанизанного так, что он образовал причудливый узор каких-то растений; нити тихо колебались, и казалось, что в воздухе летают бледные тени цветов. Эта прозрачная преграда не скрывала от глаз внутренности гостиной. Медынская, сидя на кушетке в своем любимом уголке, играла на мандолине. Большой японский зонт, прикрепленный к стене, осенял пестротой своих красок маленькую женщину в темном платье; высокая бронзовая лампа под красным абажуром обливала ее светом вечерней зари. Нежные звуки тонких струн печально дрожали в тесной комнате, полной мягкого и душистого сумрака. Вот женщина опустила мандолину на колени себе и, продолжая тихонько трогать струны, стала пристально всматриваться во что-то впереди себя.
Фома смотрел на нее и видел, что наедине сама с собой она не была такой красивой, как при людях, - ее лицо серьезнее и старей, в глазах нет выражения ласки и кротости, смотрят они скучно, И поза ее была усталой, как будто женщина хотела подняться и - не могла.
Юноша кашлянул...
– Кто это?
– тревожно вздрогнув, спросила женщина. И струны вздрогнули, издав тревожный звук.
– Это я, - сказал Фома, откидывая рукой нити бисера.
– A! Но как вы тихо... Рада видеть вас... Садитесь!.. Почему так давно не были?
Протягивая ему руку, она другой указывала на маленькое кресло около себя, и глаза ее улыбались радостно.
– Ездил в затеи пароходы смотреть, - говорил Фома с преувеличенной развязностью, подвигая кресло ближе к кушетке.
– Что, в полях еще много снега?
– Сколько вам угодно... Но здорово тает. По дорогам - вода везде...
Он смотрел на нее и улыбался. Должно быть. Медынская заметила развязность его поведения и новое в его улыбке - она оправила платье и отодвинулась от него. Их глаза встретились - и Медынская опустила голову.
– Тает!
– задумчиво сказала ока, разглядывая кольцо на своем мизинце.
– Н -да... ручьи везде...-любуясь своими ботинками, сообщил Фома.
– Это хорошо... Весна идет...
– Уж теперь не задержит...
– Придет весна, - повторила Медынская негромко и как бы вслушиваясь в звук слов.
– Влюбляться станут люди, - усмехнувшись, сказал Фома и зачем-то крепко потер руки.
– Вы собираетесь?
– сухо спросила Медынская.
– Мне -нечего... я -давно!.. Влюблен на всю жизнь...
Она мельком взглянула на него и снова начала играть, задумчиво говоря:
– Как это хорошо, что вы только еще начинаете жить... Сердце полно силы... и нет в нем ничего темного...
– Софья Павловна!
– тихо воскликнул Фома. Она ласковым жестом остановила его.
– Подождите, голубчик! Сегодня я могу сказать вам... что-то хорошее... Знаете - у человека, много пожившего, бывают минуты, когда он, заглянув в свое сердце, неожиданно находит там... нечто давно забытое... Оно лежало где-то глубоко на дне сердца годы... но не утратило благоухания юности, и когда память дотронется до него... тогда на человека повеет... живительной свежестью утра дней...
Струны под ее пальцами дрожали, плакали, Фоме казалось, что звуки их и тихий голос женщины ласково и нежно щекочут его сердце... Но, твердый в своем решении, он вслушивался в ее слова и, не понимая их содержания, думал:
"Говори! Теперь уж не поверю никаким твоим речам..."
Это раздражало его. Ему было жалко, что он не может слушать ее речь так внимательно и доверчиво, как раньше, бывало, слушал...
– Вы думаете о том, как нужно жить?
– спросила женщина.
– Иной раз подумаешь - а потом опять забудешь. Некогда!
– сказал Фома и усмехнулся.
– Да и что думать? Видишь, как живут люди... ну, стало быть, надо им подражать.