Шрифт:
– Годил, довольно! Я, ребята, желаю вам сказать, как это вышло, что вот, значит, мне под сорок, а иду я к вам и говорю - учите меня, дурака, да! Учите и - больше ничего! А я готов! Такое время - несёт оно всем наказание, и дети должны теперь учить отцов - почему? Потому - на них греха меньше, на детях...
Лесник крякнул и тоже кричит:
– Верно! У меня сын, Василей...
– Главное тут...
– тихонько стонет Мил Милыч, дёргая меня за рукав. Живём на горке, хлеба ни корки...
– Дайте мне объяснить!
– орёт солдат, дико поводя глазами, красными, как уголья, в слёзах от дыма.
– Вы думаете, они нам верят, молодые? Нисколько не верят! Так, ребята? Я - знаю! Разве можно нам верить, ежели мы - подлецы, а? Вот я, вот Кузин, али мы не подлецы?
Старик откинулся к стене и, качая головою, говорит:
– К чему ругаться-то?
– Верно!
– соглашается Гнедой.
– Это я зря, не надо ругаться. Ребята!
– дёргаясь всем телом, кричит он. Вокруг него летает лохмотье кафтана, и кажется, что вспыхнул он тёмным огнём.
– Ребятушки, я вам расскажу по порядку, слушай! Первое - работал. Господь небесный, али я не работал? Бывало, пашу - кости скрипят, земля стонет - работал - все знают, все видели! Голодно, братцы! Обидно - все командуют! Зиму жить - холодно и нету дров избу вытопить, а кругом - леса без края! Ребятёнки мрут, баба плачет...
Савелий резко махнул на него рукой и перебил речь:
– Перестань, не вой! Жизнь для всех одинакова.
– Нет, врёшь! Не для всех! Али я хуже китайца?
Освещённое красной игрой огня, худое лицо Савелия горит и тает. Глядя в нашу сторону навсегда печальными глазами, он, тихо покашливая, резонно говорит:
– Они сами мужики и наружную жизнь нашу знают.
– Дай мне сказать, Савёл!
Егор толкает меня под бок и шепчет:
– Задело солдата.
– Ну, взяли меня на службу, отбыл три года, хороший солдат. И - снова работаю десять лет. И кляну землю: ведьма, горе моё, кровь моя - роди! Ногами бил её, ей-богу! Всю мою силу берёшь, клятая, а что мне отдала, что?
– Всем одинаково, - говорит Савелий упрямо.
– Ругать землю не за что, она - права, земля.
– Верно! Только надо это понять, надо её видеть там, где её знают, где её, землю, любят. Это я, братцы мои, видел! Это и есть мой поворот. Началась эта самая война - престол, отечество, то, сё - садись в скотский вагон! Поехали. С год время ехали, под гору свалились... Вот китайская сторона... Смотрю - господи! да разве сюда за войной ездить? Сюда за умом! За умом надобно ездить, а не драться, да!
Он матерно выругался и завыл, подпрыгивая:
– Ребята! Это совсем неправильно, что человек человеку враг... кому я враг?
– Ну, это ты оставь!
– крикнул Савелий.
И лесник тоже говорит:
– Это уж не подумавши сказано.
Закрыв глаза, солдат тоскливо поёт:
– Я зна-аю! Ну да, ах господи! Дак ведь это же обман, дурачьё вы! Почему китаец мне враг, а? Ну, почему?
– Конечно, - тихонько шепчет Мил Милыч, - все земные люди о Христе братия...
– Разве они и я - по своей мы воле лютуем? Братцы! Вот что верно: у всех один закон - работа для детей своих, у всех одна есть связь! Есть связь или нет? Есть! Спрашиваю я этого китайца, примерно: "Как работаете, землячок?" А он ответ даёт: "Вот она, наша работа!" Он - смирный, уважительный, здоровенный, китаец-то. И вовсе он не хотел драться, жил тихо, в сторонке, а наши его разоряли - жгут, рубят, ломают, - ф-фу, боже мой! До слёз жалко это! Кабы он захотел драться, он бы насыпал нам сколько ему угодно! Ну, он хоша здоровый человек, но грустный такой, смотрит на всё и думает: "Вот сволочи! и - откуда?" Земля у него - пожмёшь её в горсти, а хлебный сок из неё так и текёт, как молоко у коровы стельной, ей-богу! Ежели китайца добром спросить - он добру научит! Он земле свой, родной человек, понимает он, чего земля хочет, убирает её, как постелю, э-эх!
– Где же у нас земля?
– шепчет Милов.
– Нету её...
– На могилу только дано!
– вторит ему Савелий.
И словно некая невидимая рука, схватив людей за груди, объединила всех и потрясла - застонало крестьянство, начался древлий его плач о земле.
Дымно, парно и душно в землянке, по крыше хлещет дождь. Гудит лес, и откуда-то быстро, как бабья речь, ручьём стекает вода. Над углями в очаге дрожит, умирая, синий огонь. Егор достаёт пальцами уголь, чтобы закурить папиросу, пальцы у него дрожат и лицо дикое.
– Остановить бы их?
– тихо предлагает Ваня.
– Погоди! Скоро опустошатся!
– говорит Егор.
– Немножко почадят и погаснут.
Милов подкидывает дрова в очаг и плачет, от горя или дыма - не понять.
– На реках вавилонских тамо седохом и плакахом, - грустно шепчет мне Ваня.
А у меня кружится голова, в глазах мутно, и мне кажется, что все мы не в яме под землёй, а в тесной барке на бурной реке.
Лесник высоким голосом что-то говорит о своём сыне, Савелий с Миловым ругают крестьянский банк, Кузин Громко говорит возбуждённому Алёше:
– Верно, милый, так! Переели господа-то, да и обветшала утроба их в работе над пищей, вкусной и обильной!
И весь этот тревожный галдёж покрывает пропитанный запахом перегорелой водки ревущий голос Гнедого. Он закрыл глаза, размахивает руками, и, должно быть, ему уже всё равно - слушают речь его или нет.
– Я видел порядок, я видел! Кончилось это самое китайское разорение, начали мы бунтоваться - вези домой! Поехали. Три, пять часов едем, сутки стоим - голодуха! Обозлились, всё ломаем, стёкла бьём, людей разных, сами себя тоже бьём - мочи нет терпеть, все как бы пьяные, а то сошли с ума. Вдруг - слушай, ребята! Приехали на станцию одну, а на ней - никакого начальства нету, одни сами рабочие, чумазый разный народ, и вдруг говорят они: стой, товарищи! Как это вы - разве можно добро ломать и крушить? Кем всё сработано?