Шрифт:
На этом собрании Иван Яковлевич покорил меня свопм загадочным умом, спрятанным за какими-то несуразными словами, своей особенной простоватой и непостижимой хитростью. Он поднялся на подмостки и долго говорил вроде того, что надо всем вместе за дело браться, а у нас этого вместе не получается. Ночью тайком повезли хлеб за реку на трех подводах. Он сел на коня, ружье за плечи и - айда вдогонку. Трогай, белоногий, столбовой большой дорогой. Догнал; назад оглобли! Обозники на дыбки взвились, мол, хлеб везем в помощь трудовому земледельцу.
Поводырь ихний тихонечко за ружьем моим потянулся.
Я ему: "Ружьишко злое, кусается)).
Он так и не назвал обозников по имени. Хватит с них испугу.
Иван Яковлевич представил нам нового заведующего; невысокий, плотный, смуглое красивое лицо.
– Здорово бывали, - сказал он.
– Если здоров, давай спробуем, кто кого осилит.
– А что ж, уберемся по хозяйству, осенью справим праздники и поборемся, - озорно ответил на шутку новый человек.
– Правильная речь. Говоришь, как мой безмен в кладовой.
С этого дня началась новая жпзнь. Вместе со всемз:
рабочими заведующий Пилюгин и Иван Яковлевич строили столовую, ремонтировали большой дом. К праздникам открыли клуб. Все радовались этому. Только Алдоня, работавший в саду, грустнее становился с каждым летом.
Все лихо давно позади, а он вянул и блекнул среди буйно цветущей жизни.
9
Женщины с вечера обмыли тело Алдони, обрядили в белую рубаху и портки, положили в гроб. Сумерками она покинули сторожку, и при покойнике остались лишь заведующий совхозом Пилюгин, рабочком Петров, да я забился в темный угол.
– Ты, кажись, сердишься на меня, Иван Яковлевич?
– спросил Пилюгин Петрова, закуривая у раскрытого окна.
– Чего?
– Говорю, напрасно сердишься. Ты понятливый, без моих слов разберешься во всем, - громко, с расчетом на тугоухость Петрова сказал Пилюгин.
– Вот, вот. Старика-то нету. На чьи руки сад сдадим?
– сказал Петров и, как всегда, добавил прпзычно: - Так пль нет, да?
– Подобрал отвисшую нижнюю губу, уставился на заведующего большими наивными глазами.
– Настю бы в сады, она баба увертливая, работящая.
Только Семка, зверь, грозился убить или сжечь в сторожке. Ну?
– Поговорю с Семеном, так иль нет, да?
– Не особенно круто бери, может яблони порубить.
Ищет случая сесть в тюрьму, да никак не найдет. Запутался вконец, извертелся малый, грех о дня остался...
Мне стало нестерпимо гадко от этих разговоров тут, при мертвом человеке.
– Нашли место для разговора, - сказал я.
Заведующий и Петров переглянулись. Молча встали, поклонились покойнику и молча вышли.
Долго глядел я на величаво-спокойное лицо Алдони с высоким красивым лбом, и в душе моей устанавливалась новая ясность жизни. На лице этом не было и следа страданий, горьких ошибок, несбывшихся надежд. Кажется, человек долго шел-шел, наконец, усталый, достиг родника в знойной степи, напился, лег и заснул незаметно.
Оставил он о себе впечатление яркое, противоречивое.
С мягкой, как воск, душой, он прошел жизнь многотрудную, искал свою правду. У него хватило сил выжить войны с иноземцами и войну междоусобную, голод, но не осталось в душе ничего, чем можно было бы врасти в новую жпзнь.
Лампа, высосав весь керосин, начала гаснуть. В окно ялынул ветерок, пошевелил покрывало на груди покойного.
Из темных сеней, поскрипывая половицами, тихо вошла женщина с ребенком на руках.
– Есть, что ли, кто тута?
– спросила она, останавливаясь.
– Два человека нас, - ответил я, прибавляя свет.
Это была Настя со своей дочерью.
– Где же два? Один ты, Андрей, а этот уж не человек.
Красивое смуглое от загара лицо Насти сливалось с темным платком. В полусумраке блестели глаза да зубы.
– Ох, Андрюшенька, не узнал бы тебя сейчас отец:
высокий, плечи не обхватишь, а ручищи какие! Не тяжело на тракторе-то?
– Привык, Настя. Ну, а ты-то как живешь? Слыхал, ва сады тебя ставят. Так?
– Ставят, только мужик мой пристукнет меня сразу.
– Бьет он тебя?
– с тихим бешенством спросил я.
– Не особенно, а так вот, вцепится в волосы да и стукает головой об стенку. Зло берет его, что я не плачу.
– Почему же терпишь, Настя?
– А что попусту жаловаться? Ну, засудят его, а там он еще и нож в ход пустит. Если бы одна была, давно бы подол в зубы - и айда. А то ведь ребенок, не говорит, а понимает все. Напуган, потому и не говорит. Раз ночью пьяный Семка стучится. Залезла в сундук, сижу ни жива ни мертва. Он на печке, под кроватью поискал, заскрипел зубами: "Ладно убежала, я бы ее убил!" Это родному дитю!