Шрифт:
Выслушав рассказ, Ильин долго молчал, покачивал головой, потирая затылок. У него защемило сердце, он сожалел, что не поехал сам.
– Ну, что ж, с тебя большой очерк, пиши, сколько хочешь. Можешь, на несколько номеров дать материал, будем печатать.
– Не знаю, - замялся Азаров, небритый, мятый, приехавший под утро прямо с вокзала, - Очерк я напишу. Но вот что, Палыч. Ухожу я.
Ильин машинально вскочил и постучал себя по лбу средним пальцем.
– Ты поддатый что ли? Или устал с дороги? Иди, слушай! Расстраиваешь только!
– он махнул рукой, потом добавил, - Хочешь кофе?
– Я книгу сажусь писать, Палыч. Мне одна знакомая баронесса присоветовала. Вот напишу, потом обратно попрошусь.
– О! Вы видали, Лев Николаич!
– Ильин обернулся к бюсту Толстого, стоявшему на столе, - Ваша слава русским мальчикам покоя не дает. Дурья твоя башка: ухожу, ухожу... Творческий отпуск это называется. Оформлю, так и быть.
Азаров давно не видел шефа таким веселым и жалким. Ему показалось, что за эти четыре дня старик сдал, как будто на нем воду возили.
– Да ты чего, батя, - он подошел к Ильину вплотную, как недавно подходил к картине Виктории, - ты чего?..
Ильин тихо как-то, по-особому проникновенно посмотрел на него влажными глазами, уперся лбом в его плечо и сказал только: "Валяй, сынок".
ДЕТСТВО ВЕРОНИКИ
...А девочка глядит. И в этом чистом взоре
Отображен весь мир до самого конца.
Он, этот дивный мир, поистине впервые
Очаровал ее, как чудо из чудес,
И в глубь ее души, как спутники живые,
Вошли и этот дом, и этот сад, и лес.
И много минет дней. И боль сердечной смуты,
И счастье к ней придет. Но и жена и мать,
Она блаженный смысл короткой той минуты
Вплоть до седых волос все будет вспоминать
Н.Заболоцкий
Кубанская казачка
(Тридцатые годы)
Она вбежала в дом, скинула валенки, не обмахнув их веником, потом принялась разматывать платок, платок не поддавался: узел уж больно крепко завязан, она уже взмокшая от духоты и раздражения, дрожащими руками пыталась растянуть, разорвать, стащить через голову - все никак. Тогда она, топнув ногой, перекрутила платок вокруг шеи узлом вперед, впилась зубами в серый пух, потащила на себя, а непослушными замерзшими пальцами в другую сторону, узел нехотя поддался и разъехался. Она откинула со злобой платок, уже неровно втягивая в себя воздух и прерывисто выдыхая, чувствуя, как ком отчаяния катится на нее откуда-то с полатей, грудь ее задергалась, она скинула шубу прямо на пол, да еще назло кому-то ногой ее поддала и, тихо пройдя в свою комнату мимо возящейся у печки матери, закрыла за собой дверь и бросилась на кровать, вспрыгнула на ее пружинистое брюхо - горка подушек обрушилась на ее косички, как снежная лавина. И тогда она затряслась и приглушенно завыла.
– Вика, - крикнула Елизавета Степановна, - руки иди мой. Что ты тут устроила.
Она с ужасом и злостью предчувствовала, что сейчас мать войдет и начнет приставать, разбираться, задавать вопросы о неважных, незначимых, пустых вещах, об отметках, станет спрашивать про слезы, потом пожмет плечами, обидится на ответное молчание дочери, предположит плохую отметку и еще упрекнет, назовет неучем. Эта фантазия тут же взбесила ее, и она еще сильнее зарыдала в покрывало.
Но Елизавета Степановна не вошла. Она почувствовала, что дочь снова пришла из школы на взводе, и решила непременно сходить к классному руководителю, узнать, что там такое происходит. С некоторых пор у них установились доверительные отношения. Иван Петрович был, пожалуй, единственным человеком в станице, кто не упрекал ее за единоличие, за кулаческое прошлое. Она молча собрала вещи, разбросанные по сеням, зачерпнула воды из ведра, поставила чайник, а сама все думала, думала, горевала.
Только к вечеру Вика вышла в столовую, понурая, молчаливая. Нос и веки ее были опухшие, натертые.
– Ты бы умылась, пока я борщ разогреваю.
Девочка поджала губы и напряженно посмотрела на мать. Ей вдруг стало до боли жалко ее. Словно она сама чем-то непозволительным оскорбила мать, а теперь ее раздирало раскаяние.
– Отец-то с Ванькой когда приезжают, - спросила она еле ворочая губами.
– Сегодня мы одни ночуем, как королевы. Да вряд ли в городе у них что и получится, приедут злые. Когда это было, чтобы запчасти за просто так выписывали? К ним на вшивой козе не подъедешь.
Вика снова поджала губы, положила подбородок на ладошки, локти уткнула в скатерть. Посмотрела на печку: там не шевелясь лежало человеческое существо, о котором домашние вспоминали изредка.
Мать перехватила взгляд.
– Сегодня нас опять навещали. Бабка уже полуживая, а те все прутся, совести нет.
– Тихон?
Последнее время Матрену Захаровну и Елизавету Степановну пытались зазвать то на заседание партийной ячейки, то на актив колхоза, то на общее собрание. Посыльным у тех и других был Тихон Толстой, управский писарь. Мужичок нагловатый, балагуристый. Через эту свою наглость он уже себе второй дом строил. А жил покамест в старом, отобранном у Матрены Захаровны семь лет назад, еще до высылки.
Тихон исподволь выспрашивал, какие у Захаровны планы насчет "имусчества", не желает ли та востребовать дом обратно, то бишь поссориться с советской властью окончательно.
– А на меня-то что обиду держать, - рассуждал он, раскинувшись на лавке, - Меня можно сказать насильно в энтот домину впихнули, я человек послушный.
И обижался, что бабка к нему спиной лежит, в тихомолку играет.
Вика послушала мать, понимая, что та ей зубы заговаривает, уступила, поддалась, позволила себя разговорить: