Шрифт:
– Когда я родился, Гете еще считали дозволенным поэтом.
– Тогда его еще считали гордостью немецкой нации, - более резко высказался капитан Клоссер, Вильгельм Клоссер.
Елизавета Степановна исподлобья смотрела на них, не понимая ни слова, кроме имен. Вика понимать не старалась, но насчет Гете и гения немецкой нации она поняла. Она помнила кадры киножурнала о том, как фашисты жгли книги. Она только не поняла, хвалят ли эти своего поэта или хулят.
– Пошли мы, что ли, - попросилась Елизавета Степановна, - готовить надо.
После смерти Матрены Захаровны прошло три дня. Павел Павлович больше не заходил, но Вика знала, что немцы ничего не сделают ему: не такие уж они сильные, эти фашисты. Отбери пистолет и можно косить косой.
– А здорово вы их, - говорила она Павлу Павловичу, забежав на следующий день, узнать про Каменских, - левой, правой.
– Бесстыдство, а не здорово!
– проворчала обиженно Лариса, - Чужого отца не жалко, а если бы его убили?
– Не убили бы, Ляля, - самоуверенно отвечал Павел Павлович, хорохорясь перед Викой, - кишка, так сказать, тонка. Правильно я говорю?
– Правильно, Павел Павлович, - кивала Вика, - А про Асю ничего не известно?
Павел Павлович тряс подбородком, опускал взгляд.
Прийдя к ним еще через день, Вика наткнулась на немцев. Она, как обычно, по осторожности зашла с огорода, выюркнула из-за угла, хотела было вбежать на веранду, но перед ней на верхней ступени возник зевающий толстяк в форме эсесовца. Он что-то вязкое крякнул ей, пошло улыбнулся, и Вика опрометью побежала домой.
Они с матерью остались вдвоем. Соседи редко общались друг с другом, у всех на поселении были офицеры комендатуры, расположившейся как раз в тех двух каменных домах, что стояли на спуске от развилки к улице Радио.
Началась бабья осень. Вика сидела в саду на толстой гладкой ветке яблони, с закаменевшей яблочной тянучкой, вспоминала бабу Мотю, станицу Темиргоевскую, еще ту, в раннем детстве, когда она гостила у бабушки и дедушки в большом срубе, где все пахло древесными запахами, баней, липовым чаем и пряниками одновременно. Она запомнила этот дом необитым доской, золотисто-рыжим внутри, с высокими потолками, такими высокими, что казалось, сам богатырь Илья Муромец уместился бы в том доме. Кругом еще лежали стружки да опилки, это дедушка Степан наносил на подошвах валенок из сарая, где он мастерил конька.
Воспоминания сами перетекали в ее голову из воздуха, пахнущего дымому Матрениной могилы с яблочным крестом. Где-то на соседних огородах жгли листву.
Она вспоминала, как ее крестили. Она теперь и не знала, где ту церковь нашли в округе, только ввели ее бабушка с дедушкой в темную маленькую залу. Огонь поблескивал из-за большой иконы, отгораживающей одну часть церкви от другой. Пламя отражалось на деревянном, крытом золотом алтаре, тоже маленьком, хоть и в три ряда. Церковь была низенькая, маловместительная. Помнит она себя словно со стороны, вот она совершенно голенькая, пузо от голода торчком торчит, аж пупок выпирает, а потом в рубашке по колено, в тазу большом стоит. Сверху льется холодная вода и воду ту хочется выпить, а в рот она не попадает, отклоняется от чуба и льется на батюшку. Сбоку Матрена стоит и умиляется. Только это совсем другая Матрена, не эта.
Баба Мотя тогда была, как теперь мама, молодая, полная жизни, статная и загорелая, как налитое яблочко. Деда помнила плохо: у него была пушистая бородка, совсем седая, очень мягкая, она занавешивала все его лицо, Вика не могла вспомнить ни его облика, ни выражения лица, ни глаз, но помнила голос. Голос у деда был ласковый, такой же мягкий как борода и усы, говорил он очень медленно, всегда улыбался и рассказывал им с Ваней сказки про Словья-разбойника и еще про Руслана и Людмилу.
К ней подходил немец, тот, что постарше, элегантно вытягивая носок чищенного ботинка и выковыривая одним ногтем грязь из-под другого. Наверное, он гулял по саду и увидел Вику.
Она насторожилась.
– Загораете?
– спросил он по-немецки, не требуя ответа.
– Не работаете?
– спросила Вика тоже по-немецки, стараясь подбирать слова попроще.
– О, девочка знает по-немецки! Нам нужны такие люди, - обрадовался он сдержанно, - Вы не хотите работать в канцелярии жандармерии? Это ваш шанс, подумайте.
– Вы очень быстро говорите, - спокойно ответила Вика, оскорбленная предложением работать на окупантов, - Если бы я вашу мать или бабушку ... она не могла подобрать слова, - ...убила, вы бы стали на меня работать?
Немец впился в нее глазами, соображал, старался осознать, правильно ли он понял. И вдруг он нагнулся к ней, схватил ее двумя руками за плечи, стал трясти:
– Твое дело помалкивать, девушка. Твое дело - любить своих новых хозяев, ублажать. И ни о чем не спрашивать. Тебе не полагается. И не пытайся открывать рот, тебе ясно? И вообще, твоя сестра все придумала, - добавил он.
Мать долго не могла переменить в своей душе то, что уже затвердело в ней, не верила, отнекивалась, отбивалась.