Шрифт:
— Что вы делаете, мужики? — взывал председатель. — У вас совесть еще осталась или нет?
Однако поостыл и нашел себе соратника — учителя Вежина. Рассудительный Сергей Петрович предложил ехать к председателю совнархоза Егорке Сенникову, который командовал обоими большими начальниками. Но ехать не пришлось, поскольку Егорка сам пожаловал на родину, вручать знамя ударникам-лесорубам. Под видом рыбалки они зазвали Сенникова на реку, затащили в кусты и показали гниющий кедр.
— Помнишь, ты меня за двадцать гектаров овса чуть не посадил? — спросил Заварзин. — Мы тогда с председателем колхоза овес убрали. Теперь и ты лес убери. Иначе посадим.
Егорка лишь рассмеялся, сказал, что это естественные потери, стихия, и пошел удить рыбу. Правда, посулил снять начальника сплава.
По молодости Заварзин, видно, и в самом деле много брал на себя. Посадить Егорку, конечно, не удалось, не те времена были уже, когда за бесхозяйственность расплачивались начальники. Вместе с Вежиным они написали письмо в Москву да еще сфотографировали присыпанный землей лес, забитые кедрачом озера и старицы, деревянные мостовые на болотах и гати из кедра, сделанные лесорубами. Но письмо почему-то оказалось у Егорки Сенникова. Заварзина вызвали в район, сказали, что он сводит счеты с председателем совнархоза, мстит ему за старые справедливые требования и поэтому не может возглавлять сельсовет. Скоро собрали исполком и начали выбирать нового председателя. Выбирали четыре дня, но выбрать никого, кроме Заварзина, не смогли. Депутаты — стремянские и яранские мужики, те самые лесорубы и сплавщики, — несмотря на присутствие районного начальства, горой стояли за Василия. А он их крыл на чем свет стоит.
— Снимайте меня! Не хочу я с вами! Вы совесть потеряли!
Его оставили председателем и раззадорили еще больше. Вежин вновь отпечатал с негативов фотокарточки, взял с собой письмо, подписанное несколькими депутатами и поехал в Москву сам, на сей раз в газету «Правда». Не успел он вернуться, как в Стремянку хлынули всякие комиссии и уполномоченные. Заварзин едва успевал водить их по лесосекам и мощеным болотам. Егорку Сенникова скоро сняли и отправили на пенсию (после чего он и перебрался в Стремянку), директора леспромхоза перевели начальником Яранского участка и поставили нового начальника лесосплава.
Однако кубатуристые кедровые сутунки как расплывались по прибрежным чащобникам и болотам, как гнили там, так и продолжали гнить. У Заварзина же появился еще один соратник — Егорка Сенников! Только он, экономически образованный, глядел глубже, мыслил на государственном уровне и болел за государственные интересы.
— Василий! Ты не с тем борешься! Надо, чтобы кедр за рубеж не вывозили! — доказывал он. — Мы должны продавать им карандаши, а не дощечку! Полуфабрикат вывозят только из колоний! А мы что, колония? Недоразвитая страна?… Лучше бы веревки вили, чем тайгу трогали! Я всегда говорил, нельзя нам лес брать, не доросли еще, не умеем распоряжаться! Еще бы полета лет постоял, пока бы мы не поумнели.
И Заварзин про себя с ним соглашался. Тогда многие соглашались с Егоркой Сенниковым и косились на баламута Алешку Забелина: он ведь Стремянку на лес толкал, он народ подогревал. Как бы там ни было, а болело крестьянское сердце при виде гниющего добра. Двумя руками губили сами это добро и одним сердцем жалели. Непривычное было дело — лес, не приросла еще к нему душа, как приросла она к земле. Хуже того, лес для землепашца, начиная с древних времен, всегда считался врагом. И валили, и корчевали, и жгли его бессчетно… Но как ни зорили тайгу, как ее ни вгоняли в землю, отпуская по этому поводу шутки, мол, не пропадет, через тысячу лет превратится в каменный уголь, — а лесу все-таки было много, очень много. Глядишь, еще бы на одно поколение хватило, на более разумное, которое сумело бы распорядиться сокровищами иначе. Люди привыкли бы к лесу как к кормильцу своему. Поняли бы, что о нем тоже надо заботиться. А пока на него глядели, как когда-то на приисковое золото: блестит, да не мое, хозяйское. Так гори оно синим огнем, лишь бы сезон скорей кончился и расчет получить. И неизвестно, чем бы кончились старания имущего власть, но безденежного председателя сельсовета, если бы не обрушился на тайгу сибирский шелкопряд.
Три года бушевал зеленый пожар. Миллионы гусениц, величиной с мизинец каждая, облепив кедровую крону, на глазах догола раздевали дерево. Зеленая гусеница поднималась на задние лапки и буквально загоняла в себя длинную хвоинку, тут же ее выбрасывая на землю в виде зеленой дряни. Кедры, ели и пихты шевелились, как живые, и если смотреть издалека, то казалось, ничего и не происходит. Но едва с дерева сползала зеленая лавина, как оно становилось мертвенно-черным и страшным. Гусеница вырастала, окукливалась и скоро вылетала бабочкой, серой и ничем не примечательной. Порхала себе по деревьям, ничего не ела, не губила и лишь сеяла бессчетное количество невидимых простым глазом яиц.
И все три года тайгу посыпали с самолетов единственным тогда средством — дустом. От дуста передохло все живое, кроме шелкопряда. И если раньше хоть птицы склевывали гусениц сколько могли, то теперь их никто не тревожил. Пожар смогла погасить только сама природа. Дождливой осенью яйца шелкопряда вымокли, а суровой зимой вымерзли, но стремянская тайга уже стояла черная и весной первый раз попробовала гореть.
Еще года три леспромхоз рубил лес, пока он не высох на корню и не стал годиться только на дрова. Почуяв благодатное место и время, в сухостойной тайге расплодилось великое множество подкорника и жука-древоточца. В тихую погоду шелкопрядник скрипел и трещал, раздираемый изнутри невидимыми насекомыми, а в ветреную по мертвой тайге стоял мощный гул от падающих деревьев, и не дай бог было попасть сюда в лихую непогодь. На что уж зверю колодник да сухостой не в диковину, но и он, чуть заволокет небо и потянет хмарь с севера, из гнилого угла, — старается обойти стороной, по гарям, по болотным чистинам или уходит в живые леса. А стремянские жители и вовсе не ходили сюда в любую погоду. Ветром так накрестило сухостой, такие заплоты подняло — до смерти можно плутать в лабиринтах. Еловый валежник что колючая проволока — не перескочить, тем более в сырую погоду и ногой не ступишь: подгнившая изнутри кора лежала на стволах, как на мыле. До пожаров в шелкопрядниках пахло дустом, пихтовой смолой, прелью и вонючей травой из семейства зонтичных, единственно растущей в темных, сырых трущобах. Но потом начались пожары, и все кругом, даже сама Стремянка, так прокоптилось дымом и провоняло гарью, что напрочь улетучился некогда неистребимый и приятный дух свежераспиленного кедра…
После закрытия леспромхоза в Стремянке настало великое запустение. На зарастающих осинником вырубках, на обочинах лесовозных дорог, а то прямо среди шелкопрядников, будто каменные останцы, стояла побитая, искореженная техника; гнил в штабелях заготовленный, но так и не вывезенный лес-дровяник; стремянское депо напоминало паровозное и вагонное кладбище. Бурый цвет ржавчины как бы перекидывался на лес, охваченный бурой гнилью, на землю, заваленную гниющими опилками, сучьями и щепой. По узкоколейкам теперь бабы ходили за малиной, да изредка бродил по ним привыкший к запаху железа, молодой, но уже стреляный медведь.