Шрифт:
Анисимов задумался, глубоко затянулся из козьей ножки, бумага, обугливаясь по краям, затрещала.
– Да, проморгали Макашина мы с тобой, больше никто. Поосторожнее впредь нужно быть. Никто не виноват, сами недосмотрели, прохлопали. Ты здесь каждого знаешь, сызмальства, лучше меня, вот и раскинь мозгами, кто еще мог затаиться… Конечно, кто-то свой.
– Погоди, Родион…
– Что мне годить, нам и к себе чуть построже надо быть, ты себя поглубже копни, может, думаешь, никто не замечает твои шашни с Поливановым? Ну хорошо, мне ты можешь не объяснять, я все понял, я могу понять и увлечение женщиной и то, что ты в самом деле прав: Поливановы – фамилия на селе работящая и честная. А другие поймут? Не думаю, вон какую паутину вокруг наплели, не разгребешь. Это к тому, чтобы и к себе мы относились с должной требовательностью.
– Я товарищу Брюханову объяснил все как есть, без утайки, – сказал Захар, бледнея и отыскивая взглядом фуражку на стене; невыносимо стало ломить в висках, на глазa набежали слезы.
– Брюханов тоже не последняя инстанция в этом мире, – услышал он ровный голос Анисимова. – Брюханов, разумеется, тебя поймет, вместе воевали. Только на земле не один Брюханов живет, злые языки пострашнее любого Брюханова, вот ведь в чем дело. А ты сам на съезде присутствовал, слышал об усилении классовой борьбы… о ее беспощадности… Там зря никто ничего говорить не станет.
– Добро! – Голос Захара отвердел, стена снова прочно заняла свое место. – Только ты попа с яишницей не путай. Где надо, разберутся. А контру затаившуюся сыщем. Я ее из-под земли достану; мы всяких видали – и крашеных и перекрашенных, а потом их в расход водили, за нами не заржавеет. – Он нашарил на стене фуражку, сдернул ее, и рот у него с правой стороны передернуло тиком.
– Смотри-ка, – сочувственно сказал Анисимов, – болезнь-то дает еще себя знать; видать, рано, Захар, тебя из больницы выписали. Смотри, белый как мел стал. Просто я к тому говорю, что во всем необходимо разбираться тщательно, терпеливо, без злобы. А тебя вон как на дыбы дерет силушка.
– Пойду, – сказал Захар, чувствуя все увеличивающуюся тяжесть в голове. – Спасибо за хлеб-соль. – Он скупо усмехнулся. – Спать пора, как-нибудь в другой раз договорим, Родион. И про терпение мужика кстати… Его зря испытывать тоже не надо, хотя кое-кому и хотелось бы видеть его в ангельском терпении, в расписной рубахе да с гармонью. То, что его в темноте держали, не его вина. Когда надо, он и без всяких наук экономии жег. Про вилы с топором не забывай, Родион, бывало, в ход шли, только гуд по земле. Так что ты меня моей силой не кори, coрваться могу, похмелье нехорошее будет.
Он вышел, плотно, без стука закрыв за собой дверь; Анисимов хотел что-то сказать, не успел; оглянувшись, увидел перед собой жену и по ее взгляду понял, что она слышала весь случившийся разговор; он презрительно и грубо сморщил лицо, как делал всегда, если был недоволен собою.
– Зачем, Родион? – сказала она быстро и жалко. – Я боюсь – как у тебя не хватает выдержки, становишься на одну доску с теми, кому до тебя еще тянуться.
– Тише, тише, – остановил ее Анисимов. – Сама не очень-то осторожна. – Он приоткрыл дверь, вышел и, шагнув в темноту, остановился, прислушиваясь; где-то скрипела гармоника и горланили частушки, высоко, вперелив выводил припев девичий голос; стараясь успокоиться, Анисимов дождался частого перебора гармоники, вернулся назад, закрыл одну и вторую дверь на засовы.
– Я больше не могу так, – бессильно пожаловалась Елизавета Андреевна. – Все время по острию. Надо же наконец понять, Родион, назад дорога заказана, навсегда, наглухо… боже мой…
Анисимов молча ходил перед нею, и каждый раз, когда он четко, по-военному поворачивался, она видела его неспокойные, точно ищущие что-то, узкие, сильные кисти рук, которые по старой привычке он заложил назад, за спину.
– Пора ложиться спать, – перебил Анисимов, боясь долгих объяснений, время от времени с Елизаветой Андреевной это случалось. – Нужно придерживаться обычаев окружающей среды, раз уж в ней выпало жить и переждать непогоду.
– Не забывай, пожалуйста, Родион, я учительница. Даже в самом отсталом селе знают, что учитель поздно ложится. – Елизавета Андреевна подошла к мужу и, положив руки ему на плечи, пыталась заглянуть в глаза. – Меня угнетает, Родион, твоя бесконечная ложь. Теперь я понимаю, ты просто обманул меня тогда… Клялся, что все конечно, забыто… Ты по-прежнему все ненавидишь, все, что нас окружает, ты даже скрыть этого не можешь порой! Как вот сейчас с Захаром. Продолжаешь надеяться, что-то делаешь… один, в темноте… Какая бессмыслица…
– С ума сошла! – Он осторожно отвел ее руки. – Не вижу, Лиза, надобности так волноваться.
– Бредем вслепую, в каком-то бесконечном тумане, – сказала она, – Мне было понятно, когда все решалось. Я гордилась тобой, твоей смелостью, неуступчивостью. Тогда еще неизвестно было, за кем пойдет Россия, но сейчас, сейчас… Одна партия, одна власть… один народ, Родион. Чего же ты хочешь?
Он быстро глянул на нее, тотчас отвернулся, борясь с собою; он любил ее по-прежнему, если не сильнее; порывисто подошел, взял ее ладони и сильно сжал в своих, в глазах у нее дрожали влажные искры.