Шрифт:
Он остановился, прислонился к стене, которая даже на солнце была прохладной и влажной, словно все время находилась в тени. Закрыл глаза – хорошо, если бы его стошнило. «Я знаю, как с такими себя вести… К маленьким мальчикам, значит, пристаешь?» Он вспомнил голос Маргарет по телефону: «…Мне кажется, не очень для тебя приятный». Чего они добиваются – эти они, они, они? А те двое в гостинице «Дилижанс»? Он снова видел их кулаки, чувствовал удары в живот, перед его глазами возник толстяк, ошпаренный, точно свинья.
Шепотом, похожим на птичий щебет, Уилфрид рассказал ему про черного Иисуса: «Мой папа читает проповеди каждое воскресенье. Он говорит, скоро придет черный Иисус». Тонкие, как карандаши, руки, пальцы, похожие на птичьи коготки, обхватившие мороженое, будто Шон грозился его отобрать; глаза мальчишки, глубокие, как два колодца, расширенные, верящие в маленького черного младенца Иисуса, который родился далеко-далеко в горной пещере, высоко-высоко в уходящих в небо горах, где зеленые деревья укрывают ее. От солдат, от европейцев. «Мой папа знает. Он проповедник, он знает».
А мистер Брайс, Домовладелец? Глаза мальчика потускнели, он опять зашептал: «Папа говорит, никогда не рассказывай про Домовладельца, никому. Но придет когда-нибудь Иисус, и не будет больше домовладельцев. Маленький, маленький Иисус со своей мамой, он меньше самого маленького ребенка, и солдаты будут его искать. Белые люди убили последнего Иисуса на кресте, но этого им никогда не найти, черные будут прятать его, пока он не вырастет большим и сильным».
«Да, да, с мистером Редвином папа разговаривал, тот со всеми на улице разговаривал, не знаю, что они ему говорили». А потом этот текший ручейком разговор прекратился: его сковал мороз испуганного молчания. Уилфрид доел мороженое – в уголке детского коричневого рта остался кусочек; глаза мальчишки затуманились от страха. Вдруг распахнулась дверь, раздался крик: «Что он делал с тобой?»
Драка разворачивалась перед Шоном, как в кино, как на видеопленке. Он закрыл глаза руками, чтобы не видеть обваренного лица толстяка, ослепших глаз, убрал руки, потому что с закрытыми глазами стало еще хуже. В садике через дорогу женщина развешивала для просушки белье. Пыльный садик. Серые цементные стены. Покрытые копотью листья кустов. Белые простыни. Женщина подозрительно посмотрела на него – рот полон прищепок, волосы закручены на бигуди. Ребенок с желто-белой соской, точно рот ему заткнули пробкой, вышел из дому, схватился за ее юбку. Она отпихнула его коленом, пробормотав, наверное, сквозь прищепки: «Быстро иди обратно». Ребенок вынул соску изо рта, заплакал.
Шон оттолкнулся от стены, пошел дальше. В двадцати метрах оказался пешеходный переход под насыпью – в нем пахло копотью и сыростью.
Он вышел из перехода – по эту сторону насыпи был другой мир: широкая пригородная улица с новыми фонарями, выстроившиеся сплошной цепочкой особняки, автобусная остановка под крышей. Там он и дождался автобуса. Залез в него, дал кондуктору шиллинг. «Куда идет ваш автобус?» – спросил Шон, и кондуктор посмотрел на него как на сумасшедшего. На нижнем этаже автобуса ехало всего трое пассажиров – три женщины с хозяйственными сумками; они сидели рядом, превратив поездку за покупками в загородную прогулку.
– В Финчли, – ответил кондуктор.
Шон, кивнув, взял билет, сдачу, решил – пусть автобус везет его в Финчли.
– Четыре фунта одиннадцать пенсов за метр! – возмущалась одна из женщин. – Я ей так и сказала: да я на Оксфорд-стрит куда лучше за три фунта одиннадцать пенсов куплю, а она, нахалка, говорит: «Вот и поезжайте на Оксфорд-стрит!» Так бы и дала ей по физиономии.
Женщины вышли; сели розоволицые ученики в школьных фуражках, начали кричать что-то кондуктору, друг другу. Шон думал о лежащем в больнице майоре, о том, какое у него вчера утром было осунувшееся, серое лицо, как дрожала, будто у парализованного, голова. Что же делать, что делать? Автобус останавливался, ехал дальше, снова останавливался и снова ехал дальше. Никколо. Италия. Маргарет. Майор. Обваренное лицо, слепые глаза, уставившиеся в потолок кафе. «Ах ты, сволочь! Ты видел, Питер, что он сделал?»
Зачем? Чтобы никто и слушать его не стал, если он начнет рассказывать. Он приставал к маленькому мальчику. Полностью себя разоблачил. Вот он какой. Кто будет его слушать? Разве кто-то выслушал Редвина? Это мировой заговор. Мировой заговор с целью уничтожить нас, белых. А его вдова, мать – кто их слушает? Он же сам их не выслушал. Повернулся и уехал. Если бы его не выследили и не избили, он бы ничего никогда не предпринял. Может, поэтому отстранили Вайнинга? Потому что он, Райен, шел по ложному следу? Почему же ему не позволили идти по этому следу и дальше? Ведь не зайди они в кафе, он бы уехал. В Италию. Чего он добьется, оставаясь здесь? Очень все странно получается. Уже дважды – на телестудии и в кафе. Как будто ни они, ни майор Кортни не хотят, чтобы он уезжал.
«Не бросай все, Шон. Работу эту стоит делать».
– Конечная. Слезай, приятель. Дальше не поедем. – Кондуктор тряс его за плечо. Внезапно Шон почувствовал смертельную усталость. Поспать бы. Вернуться к себе в квартиру. И только тут он понял, что не может пойти домой. Его будут ждать там, на улице.
11
После звонка Альберта они разошлись.
– Думаю, мы спокойно можем доверить его на часок Альберту и его дружкам, – сказал Рэнделл и, положив руку на плечо Брайсу, повел его в гостиную. Брайс потел, вытирал лицо шелковым носовым платком, снова потел. Глядя на Брайса холодными стеклянными глазами, Рэнделл улыбнулся ему тонкогубым ртом. – Позвоните мне, как только Альберт что-либо сообщит.