Шрифт:
Рано праздновать! Борьба еще только начинается! — таков был смысл выступлений всех революционеров.
Ораторов прерывали выкриками, хулиганскими выходками. Затесавшиеся среди толпы черносотенцы — рядские «молодцы», пристанские грузчики и босяки — безобразничали, стараясь сорвать митинг. Известный всему Новгороду пьяный и буйный босяк Гараська, оборванный, в опорках, с опухшей лилово-сизой мордой, неожиданно появился на эстраде.
— Имею честь! — сказал он дурашливо. — Вот тут один господин сказали, на святой-де Руси петухи поют… Это можно, извольте!
И, к совершенному обалдению присутствующих, Гараська очень серьезно трижды прокукарекал петухом! Раздались свистки, негодующие крики:
— Безобразие! Гоните Гараську!
— А-ах так? «Гоните Гараську»? Я к вам с душой, а вы… Ну, так вот — видали? — и Гараська потряс над головой бутылкой водки. — Это я у них, у социалов этих… у господина Милотова из кармана… да нет, что я! — у господина Соловьева из кармана вытащил…
Гараська, пьяный, завирался все больше. Он называл все новые фамилии людей, у которых он якобы вытащил из кармана бутылку водки. Фамилии были все бесспорные, уважаемые, никто из этих людей никакой водки в кармане не носил. Но Гараську натаскали и выпустили на эстраду именно для скандала, и присутствовавшие на митинге, видимо, во внушительном количестве черносотенцы изо всех сил разжигали этот скандал. Они свистали, заложив два пальца в рот, орали: «Крой их, Гараська!» Было невыносимо безобразно.
Митинг объявили закрытым.
При выходе из городского сада толпа разделилась на две части. Одна пошла неорганизованно, вразброд к воротам сада, ведущим через кремль к мосту — на Московскую сторону города. Неподалеку от сада на них напали черносотенцы, произошла свалка, кое-кого помяли, ушибли земскую учительницу. Мы, направившиеся к противолежащему выходу из сада, этой свалки не видали. Мы вышли из сада организованно, построившись, — женщины шли в обрамлении мужчин, рабочих и студентов. Нас не тронули. С пением революционных песен мы прошли до Петербургской улицы и по ней до конца.
Были уже сумерки. Большая группа товарищей пошла провожать нас до Колмова. Пока добрались туда, наступил вечер, стало совсем темно. Я позвала провожавших к нам — напиться чаю, обменяться впечатлениями.
Вот тут-то и раздался из комнаты Колобка звон разбиваемых оконных стекол!
Михаил Семенович и Соня тоже сидели у нас. Соня была скучная — сентябрь сентябрем… Да, не схожи были между собой утро этого дня и его вечер.
Едва развидняло, Иван напоил нас чаем, накормил. Сударкин, Сапотницкий и Козлов уходят в город. В эти дни у них забот и работы, по выражению Козлова, «выше носа». Двое из них — члены комитета новгородской социал-демократической организации. Уходя, Сударкин говорит мне:
— Вечером нынче — вон это — не придем мы к вам: по делам не выйдет. Других пришлем, пусть у вас ночь подежурят.
— Да что вы, товарищ Сударкин! Никого мне не нужно…
— Нужно, — Сударкин и Аля говорят это в один голос так внушительно, что я перестаю возражать.
Сударкина все мы уважаем как опытного старого революционера. «Старый» — это, конечно, весьма относительно: ему, вероятно, нет и сорока лет. Но нам, молодым, он кажется стариком.
— Вот, гляньте… — Сударкин достает из кармана сложенный листок с манифестом. — Тут — вон это самое. Брешет хуже собаки! Он и свободы, он и права, он и чего только еще народу не отвалит. Но… — Сударкин поднимает указательный палец и грозит им в воздухе. — Нет такой брехни, где бы правды не было. Хоть соринка, хоть пылинка правды, да заронится где-нибудь!
— Так что же, по-вашему, и в манифесте царском есть она, правда?
— А как же! Есть! Вот слушайте… «Великий обет Царского служения повелевает Нам всеми силами разума и Власти Нашей стремиться к скорейшему прекращению столь опасной для Государства смуты». Вот он и проговорился, царь! Вот его что сушит — смута! «Опасная — вон это — для государства смута»! А что он смутой считает? Революцию, ясное дело. Кто смутьяны? Революционеры, народ. Бунтуют, голодовать не хотят, работать на хозяев не хотят, усадьбы жгут, поезда остановили. Как же — вон это — не смутьяны?
Мы все молчим. Мы чувствуем в словах Сударкина правильную, умную, а главное, свою, кровную мысль. Это не декламация о «суверенном революционном народе», которою с чужих слов козыряет Козлов.
— И вот еще… — продолжает Сударкин. — Пишет царь, он-де повелел «подлежащим властям принять меры к устранению прямых проявлений беспорядков, бесчинств, насилий, в охрану людей смирных, стремящихся к выполнению лежащего на каждом долга». Кто смирные люди? Кто долг свой выполняет? Министры, губернаторы, городовые, казаки — все верные царские слуги! А кто творит «беспорядки, бесчинства, насилия»? Ну кто же, как не революционеры, забастовщики, рабочие, студенты, крестьяне! Вот вам и смысл всей этой филькиной грамоты! — Сударкин свирепо потрясает в воздухе манифестом.
— Что же вы предлагаете?
— А что я — вон это — предлагаю и что вы все предложите, об этом на комитете поговорим. Пошли, нечего время терять… Царь теперь на все пойдет, и «смирные люди» ему помогать станут. Пол-России вырежут, не поморщатся.
7. После манифеста
Идут послеманифестные дни.
По всей России революционные толпы освобождают из тюрем политических заключенных. Советы рабочих депутатов создаются кроме Петербурга и в других городах.