Шрифт:
Так случилось и с Владимиром. Возможно, это началось у него с книг. Когда вокруг него все рухнуло и исчезло, словно слизанное жадным языком морского отлива, книги — единственные! — остались с ним. Он хорошо знал, за что его арестовали, в чем будут обвинять, за что осудят и к чему приговорят. Читать он начал в первые же дни после ареста, чтение привело к творческой работе. Так появились переводы книг Отто Вейнингера, потом Штирнера, потом Р.С. Чемберлена и, наконец, появился капитальный труд: оригинальная книга Владимира Лихтенштадта о Гёте: «Гёте — борьба за реалистическое мировоззрение. Искания и достижения в области изучения природы и теории познания». Книга эта — свыше 40 печатных листов — написана целиком в Шлиссельбурге. Издана в 1920 году, уже после Октябрьской революции и после смерти автора.
Одновременно с творческой работой во Владимире рос и креп интерес к самой библиотеке, как таковой, к книге, как средству для поддержания духа и бодрости в товарищах. Стали составляться и пересылаться на волю, к Марине Львовне, списки книг, желательных для пополнения библиотеки Шлиссельбургской каторжной тюрьмы. Создание обширного сектора нелегальной литературы потребовало многих усилий, труда, изобретательности, так же как впоследствии составление карточного каталога.
Силой, укреплявшей во Владимире жизнь и любовь к жизни, были люди, товарищи, общение с ними. Люди в Шлиссельбурге были самые разнообразные, вплоть до зловещих «иванов», то есть профессиональных разбойников и убийц, и отталкивающей стихии «шпаны». Сам Владимир писал:
«Интересно, как меняется отношение к людям по мере того, как подходишь к ним ближе. Сейчас для меня население 2-го корпуса — серая, забитая масса «шапкоснимателей, и иногда немного неприятно думать, что будешь жить с этими людьми дни и ночи, никогда не оставаясь один. Но я знаю, что стоит лишь поближе рассмотреть каждого отдельно члена этой массы — и это впечатление исчезнет. И уверен, что кроме одиночных, явно отталкивающих лиц (может, таких и не будет) жить с ними будет не худо… Посмотрим, посмотрим!» (дневник — 17 октября 1910 года).
Кстати, это выражение — «Посмотрим, посмотрим!» — встречается у Владимира в его дневниковых записях и письмах нередко. Это само по себе говорит о его душевном состоянии. «Посмотрим, посмотрим!» устремлено в будущее, в нем — интерес, надежда — и, значит, жизнь.
В своих мыслях о людях 2-го корпуса Владимир оказался прав. Многое было трудно в новом каторжном окружении, многое было непривычно, почти отталкивающе.
«А все-таки, — писал Владимир в дневнике 20 декабря 1910 года, — Среда иногда больно бьет своей грубостью. Кое-что из «Мертвого Дома» я только теперь начинаю как следует понимать… Интересно еще вот что: наша «утонченность», уже изобличенная в лживости и слабости, снова приобретает здесь, как контраст, ценность, снова привлекает и вспоминается, как чудная музыка».
Да, среда была для него непривычна и подчас заставляла вспоминать, как чудную музыку, ту «утонченность», которую он сам осудил еще задолго до того. А то, что Владимир, по общему единодушному признанию, стал вскоре любимцем и вожаком всей «каторги», говорит, что он тоже полюбил этих людей, полюбил без брезгливости и чистоплюйства, почувствовав кровное братство с ними.
Все товарищи по заключению, вспоминавшие о Владимире, пишут о той большой роли, какую он сыграл в укреплении и укоренении тюремного обычая так называемой «коммуны», то есть коммунистического распределения продуктов, табаку и пр. среди всех обитателей тюремных камер.
«В камерах, где сидел или даже только появлялся Лихтенштадт, — пишет Н. Билибин в «Истории одного протеста» («Каторга и ссылка», 1925, кн. 18), — обычай «коммуны» распространялся на всех. Мало того: одной из задач, решением которых постоянно занимался Владимир, было — распространить этот коммунистический обычай на всю тюрьму».
Так все вместе — люди и постоянная забота о них, борьба за «коммуну», труды по расширению и сохранению библиотеки, а также непрерывная личная творческая работа — создало для Владимира нечто вроде спасательного пробкового пояса из перспективных линий. Этот пояс помотал ему держаться на поверхности.
Но бывали у Владимира за годы заключения тяжелые срывы, и тогда казалось, вот-вот затянет его в омут безнадежности и апатии и ему уже не выплыть!
В первый раз это случилось в 1913 году, когда, возвращенный обратно в Шлиссельбург из петербургских «Крестов», Владимир уже не застал большинства самых близких своих друзей. Они были отправлены в Орловский централ. Немного времени спустя выбыл из Шлиссельбурга и Ф.Н. Петров: по окончании семилетнего срока заключения его отправили в далекую сибирскую ссылку, в село Манзурку, Верхоленского уезда, Иркутской губернии. Это было для Владимира новой утратой, тяжелой, незаменимой. Круг близких друзей — а на каторге друг означает неизмеримо больше, чем на воле! — все редел и суживался.
Последним звеном в этой цепи расставаний было отправление из Шлиссельбурга в ссылку Г.К. Орджоникидзе. С его отъездом вокруг Владимира не стало больше никого, с кем можно было говорить о самом дорогом и интересном. Теперь не было уже ни Жадановского, ни Петрова, ни Вороницына, ни Ионова, ни обоих Трилиссеров, ни Орджоникидзе.
«Сегодня уехал Орджоникидзе, — писал Владимир в дневнике 3 октября 1915 года. — Какой живой, открытый характер, сколько энергии, отзывчивости на все! И главное — человек все время работает над собой! Только с ним и можно было потолковать серьезно по теоретическим вопросам, побеседовать о прочитанной книге… Это был здесь единственный, у которого можно было поучиться».