Шрифт:
Я осторожно молчала, — попадись Маше на язык в такую минуту! Пусть, ждала я, сама скажет, в чем дело. Маша в самом деле заговорила:
— Она мне вчера сказала…
«Она» — это, конечно, Марина Львовна.
— Доктор ей предложил…
Тут Маша почему-то вдруг замолчала.
— Ну что? Что предложил ей доктор?
Маша ответила не сразу:
— Если она привезет свидетельство от врача по ушным болезням… О том, что она плохо слышит…
— А она плохо слышит? — огорчилась я.
— Да нет же! — рассердилась Маша. — Перебиваешь, не даешь слова сказать! Что ты выдумываешь? Она слышит отлично. Но надо, понимаешь, привезти в крепость такое свидетельство, будто она не слышит… Тогда доктор добьется для нее разрешения на свидание без решетки!
— Не может быть! — выпалила я с восторгом.
— Не ори! — строго напомнила Маша. — Что тебе Марина Львовна сказала? «И пожалуйста», — она сказала. Помнишь?
— Она получит свидание без решетки? — спросила я тише.
— Нет, не получит. Доктор предложил, но она отказалась…
— Отказалась? Почему?
— Она говорит… — Маша начала рубить слова с усилием, ей хотелось плакать, но не хотелось, чтобы я это заметила. Она понимала, что я замечаю, и от этого сердилась на меня же! — Она говорит… Столько лет прошло! Если она опять почувствует сына вот так, близко от себя… — Маша крепко прижала руки к груди. — Она, говорит, не выдержит, умрет… А она не имеет права… Триста политических!.. Она не одному своему сыну мать…
Мы стояли с Машей на улице. Не глядя друг на друга, отвернувшись в разные стороны.
Никто не видел, что мы плачем. Курицы самозабвенно купались в пыли, как дамы-курортницы в Черном море. Лохматая дворняжка с остервенением выкусывала из шерсти блох. Где-то, в одном из палисадников, дети, играя, горланили песню в подражание колокольному звону:
Поп Мартын!Поп Мартын!Попадья Маланья, попадья Маланья!Поп Мартын!..Поп Мартын!..Цветы мы доставили в Петербург вполне благополучно. Ночь они провели в ванне с водой и утром были свежие, словно сейчас только срезанные.
С утра одни из членов нашей «Шлиссельбургской группы» составляли букеты, другие разносили их по городу. Мы с Машей, как всегда в таких случаях, ходили вместе. Выйдем из дома, неся каждая не более чем по одному букету. Снесем цветы по двум адресам — и обратно, за новыми цветами.
Разносили мы цветы «по хорошим людям». Одни добровольно, охотно, иные с радостью давали на нашу работу деньги, иногда не малые. Кто они? Писатели, врачи, артисты, инженеры, общественные деятели. Адвокаты — члены так называемой «Организации политических защитников». Организация эта была большая, широко разветвленная по России. В нее входили виднейшие адвокаты, они выступали во всех политических процессах, где бы те ни слушались, выезжая для этого иногда в отдаленнейшие местности и города. Наконец, мы обходили и просто «богатых сочувствующих», — в то время таких было еще много. Этот наш «сбор цветочного меда» — хотя мы никогда и нигде не просили денег, так сказать, впрямую — производился несколько раз в лето и был одним из нерегулярных источников дохода нашей «Шлиссельбургской группы».
Первым в этот день в нашем списке, — списка, конечно, не существовало, он хранился в памяти, — был Евгений Иванович Кедрин, один из защитников по делу «первомартовцев» (участников убийства царя Александра Второго 1 марта 1881 года).
В приемную, куда нас ввели в ожидании хозяина, вышел старик, уже совершенно равнодушный ко всему, но прекрасно воспитанный, отменно учтивый. Смотрел он на нас, склонив набок голову, в выцветших глазах был нерастопимый лед скуки. Но маскировал он эту скуку сугубым вниманием и безукоризненной предупредительностью. Он ничего от нас не ждал — ну, пришли две курсистки, — вероятно, сбор в пользу чего-нибудь или билеты на концерт, устраиваемый кассой взаимопомощи Высших женских курсов. Выходя к нам в приемную, старик, вероятно, уже приготовил и положил в карман сакраментальную трехрублевку.
Мы поднесли цветы. Объяснили, что они выращены заключенными Шлиссельбургской каторжной тюрьмы. Присланы цветы ему, Евгению Ивановичу Кедрину.
Что-то дрогнуло в безукоризненной маске равнодушной благовоспитанности. На щеках выступили пятнышки коричневатого румянца. Глаза потеплели.
— Да, да… — сказал он негромко. — Это — хорошие воспоминания, хорошие… Первомартовцы… Какие люди были! Перовская, Желябов, Кибальчич… Да и не одни первомартовцы! Там, вероятно, и теперь немало моих бывших подзащитных!
Старик взял наш букет. Приложил цветы к щеке, постоял так несколько секунд, словно прислушиваясь к голосам, давно отзвучавшим. Он был искренне взволнован.
Мы молчали. Мы тоже были взволнованы.
— Разрешите мне… — сказал он, вынимая из бокового кармана бумажник. — Разрешите мне в меру моих сил участвовать в вашей работе.
Он подал нам двадцатипятирублевую бумажку. Это была большая сумма, — даже богатые люди не всегда жертвовали так щедро.
На прощание он поцеловал каждой из нас руку.
— Чудный старик! — сказала с чувством Маша, когда мы вышли на улицу. — Но, конечно, старый кринолин! Лапы нам поцеловал, комик!
Следующий наш визит был к Юлии Лазаревне Римской-Корсаковой. Ученица знаменитого композитора, Н.А. Римского-Корсакова, и жена его сына, сама талантливый композитор (Юлия Вейсберг), она была очень примечательный человек. Необыкновенно способная и одаренная в самых разнообразных отраслях — искусстве, науке, на редкость импульсивная, непосредственная, действенно добрая и сердечная. Я знала её давно — еще с курсов Лесгафта, где мы обе учились одно время. Юлия Лазаревна была человеком состоятельным, но ее готовность щедро прийти на помощь всем вообще и революции в частности была совершенно необычна, удивляла. Как-то, уезжая за границу, Юлия Лазаревна передоверила мне заботу о ее подопечных, — надо было во время ее отсутствия пересылать им ежемесячно оставленные ею для этого деньги. Я удивилась тогда, как много было у Юлии Лазаревны этих подопечных, главным образом членов семей казненных революционеров. Однажды, например, я переслала по ее просьбе деньги семье машиниста Ухтомского (кажется, дочери его). Удивляли, помню, и размеры этой помощи, исключительно щедрой.