Шрифт:
Митрополит спокойно спросил:
– Может быть, изъян в левкасе от ветхости?
– От нагрева трещинки на нем заводятся.
– А ежели они подо всем ликом?
Андрей на вопрос не ответил, так как не мог пошевелить пересохшим языком. Митрополит смотрел на икону, пытаясь не выдать волнения. Сокрушенно вздохнув, он, выпрямившись, благословил Андрея и пошел к двери, но, открыв ее, остановился и тихо, но твердо сказал:
– Блюди веру в себе. Господь поможет.
Митрополит вышел, но дверь за собой не закрыл.
Лицо Андрея покрылось крупными бусинами пота, он не мог отвести глаз от дверного проема, все еще ожидая услышать голос митрополита…
4
Жизнь кое-что уже не скрывала от Андрея. Он знал про тоску, про одиночество. Знал, что люди живут больше кривдой, чем правдой, и чаще всего по разным причинам затаивают друг против друга злобность и ненависть. Знал Андрей и про то, что при встречах его с бессонницей ночные минуты текут так же медленно, как из сот капли густого меда.
В эту ночь темноту в келье отца Елисея спугивают две горящие восковые свечи на столе и огонек в лампадке перед иконой.
За столом, склонившись над листом пергамента, Елисей уже которую ночь старательно исписывает страницы деяний апостолов. Пишет без устали по наказу игумена Симонова монастыря. Андрею с лежанки хорошо виден очерченный светом силуэт монаха. В тишине кельи порой слышит его хриплое дыхание! У монаха хворь в груди.
Андрей повстречал бессонницу. Она перед ним всегда, как видение. Облик ее он запомнил в то утро, когда его с матерью угоняли в полон и злая половчанка больно хлестала его плетью за то, что он не переставая голосил. Половчанка в шелковом зеленом халате, как змея, извивалась перед ним. Запомнилась эта половчанка, стала для него обликом бессонницы, вся зеленая, а на загорелом лице синие глаза, лучистость которых и отгоняет от Андрея сон.
Не может Андрей в эту ночь прогнать бессонницу. Лег рано, но не заснул от тревожной радости, что окончил поновление иконы.
Древняя византийская краска, стертая с левой половины лика Христа, вновь ожила под его кистью и срослась с нетронутой правой половиной, как будто никогда и не была стерта. Однако после окончания этой работы у Андрея родилась первая тайна его. Она и не давала заснуть, заставляла мучительно искать решение, как ему поступить: оставить ли тайну только в своей памяти или, расставшись с ней, сказать о ней митрополиту. Но как поведать о ней князю Церкви, о суровости коего он успел наслышаться?
Перед владыкой сам великий князь Дмитрий дышит вполгруди, и вдруг он, Андрей, скажет о таком, о чем даже грешно думать. Что сотворит с ним митрополит, узнав его тайну, и в порубе какого глухого монастыря заставит до седых волос отмаливать греховность?
Тайна у Андрея завелась оттого, что по-новому написал глаза Христа. Не захотел верить византийскому изографу, что у Спасителя во взгляде только холодная исступленность. У Андрея иное разумение о Христе – вот он и осмелился осветить его взгляд лучистостью душевного тепла, схожего с теплом людских взглядов. Теперь на поновленной иконе глаза Нерукотворного Спаса под прозрачностью лака излучают византийскую строгость, но согретую живым теплом, и влилось оно в них с кисти, которую держала рука Андрея. Это тепло, это одухотворение все больше внедрялось в живописание икон на Великой Руси.
Андрей показал поновленную икону отцу Елисею. Монах смотрел на нее долго, а Андрей встревоженно наблюдал за лицом Елисея, за тем, как нависшие над его глазами кустистые брови стали вздрагивать от волнения. Елисей шепотом высказал самую великую похвалу Андреевой смелости. Сказал он шепотом, а Андрей услышал, будто говорил монах полным голосом, и запомнил каждое слово:
– Чую, Господь допустил тебя к правде глаз Спасителя. Очи Сына Человеческого будто вопрошают о совести у всякого, кто зрит икону.
Обрадованный Андрей низко поклонился Елисею, уже хотел сказать ему о своей тайне, но, укротив пылкую искренность, смолчал. Переполненный радостью Андрей дотемна бродил по Москве. Ночью не мог спать. Слушал стукоток сердца, напоминавшего о медленном ходе ночного времени, уверявшего, что у него в жизни будет много разных тайн, о которых он научится молчать.
Елисей, закашлявшись, оторвался от письма. Пересилив удушие, сощурив глаза, обернулся, смотря в темноту, в которой на лавке лежал Андрей, и спросил:
– Чую, не спишь?
– Разум не стынет покоем.
– Не разум тому виной. Душевная боль в тебе гнездо вьет. Видать, занозил память поглядом.
– Каким поглядом?
– На цветок цветом в бирюзу, его в миру зовут незабудным.
– Да когда я его повидал?
– Память о том поспрошай. Ей ведомо, когда увидал бирюзовый цвет в глазах молодицы. Стерегись памяти, потому велика ее сила над разумом. А главное – помни, что душевная боль – самый хмельной мед в мирской жизни.
Елисей вздохнул: