Шрифт:
Растерянность, окрашенная разочарованием, овладела даже самыми решительными и энергическими, как Рылеев, Пущин; Щепин-Ростовский и Якубович царили в салонах – байронически-мрачные и неразговорчивые, изрекали туманные угрозы, коих и сами не смогли бы прояснить.
Что до черни, то она побила на Невском лавки, принадлежащие немцам и жидам, а заодно и винные погреба по всему городу. Правда, на то, чтобы справиться с нею, у инсургентов достало сил и ума.
Но и только.
Все они готовы были умереть. О да, и они умерли бы достойно, в этом искусстве им не нужны были учителя! Путь на Дворцовую был для них Крестным путем, путем на Голгофу.
Они шли на смерть, а случилось так, что от них ныне зависела судьба России...»
Вот, брат, таким, примерно, образом рассуждает г-н Муравьев. Каково? Слов нет, имеется в рассуждении некоторое изящество, но если вдуматься в смысл, картина выходит странная. И появляется множество вопросов. Например, что ж за цена, в таком случае, заговорщикам российским, ежели они, составляя конспирацию, сами не знают, что делать? Ну и оставили бы все, как есть, сидели бы себе по домам, по деревням. Заговор во искупление! Ах, до чего скучно это... И почему, собственно, откуда в двлрянстве нашем (во всяком случае, в известной его части), чувство жертвы во искупление, чувство некоей неведомой вины, словно у блудного сына? В чем именно виновны? И сами не ведают, но – в жертву, и с радостию великой.
Ну и, primo, как же понимать сей пассаж о том, что 14-го декабря «все кончилось»? А я-то, по наивности своей полагал, что все только начиналось. Разве забыл летописец наш интриги генерал-губернаторов и армейских генералов? Разве забыл о неимоверном сломе, потрясшем империю? О, разумеется, не сразу, не вдруг, но через год, через два, через десять?
Где primo, там и secundo. Ирония судьбы полагается в том, что разочарование и растерянность, ожидание и некоторое напряжение овладело заговорщиками, да, но – только ими. А Муравьев стремится показать, доказать, будто настроение подобное овладело всеми гражданами империи.
Сдается мне, брат, что это – всего лишь скрытая попытка оправдания: дескать, никто ничего толком не мог поделать – ни заговорщики, ни с заговорщиками. Причем излагает он так, словно до 14-го декабря не знала Россия ни дворцовых переворотов, ни бунтов. Словно не было колик Петра Феодоровича, ни апоплексического удара Павла Петровича, ни прочих событий в таком же роде. Ах, летописцы российские! Когда же перестанем мы удивляться новизне ненового? И всякий раз всплескивать руками...
Может быть, и эти рассуждения его – отзвук того же чувства потусторонней какой-то вины? Впрочем, это уже всего лишь грех нерешительности. Грех ли? Подобная-то нерешительность, возможно, и отличает человека от прочих Божьих тварей. Коли так, раздражение мое несправедливо. И чувство вины уже становится сродни чувству религиозному.
По чести, лукавлю я, брат, не верь этой моей критике. Покаюсь тебе: далее не читал. Возможно, что и читать не буду. Лентяем я становлюсь, брат. Читаю я нынче мало, а писать – так и вовсе не пишу. Знаешь ли, устал я, устал, от чего? – и сам не ведаю. А вот давит душу какая-то тяжесть, и руки словно чужие. Случается, целый день просижу в креслах, гляжу в окно, будто в картину великого живописца Микель-Анжело... Хотя нет, сей флорентинец пейзажей не писал. А жаль, право, жаль. Он, мне кажется, привнес бы в природную картину ту долю бунтарского духа, которой нам самим как раз и не достает в нужную минуту.
Чудная картина, словно и не меняется, день ото дня все та же, так – мелочи уходят, а вроде бы все то же... Глядь – ан нет, уж другая картина, и, в первый момент, нереальная. Отчего же? Оттого, брат, что память еще прежнюю держит, вот они и смешиваются чудным образом: та, что была, и та, что есть. Не так ли жизнь человеческая? Кажется: день похож на день, месяц на месяц, а после вдруг – старость, а после вдруг – смерть.
Загадочно? Скучно, брат. Что может быть скучнее загадки, которую нет желания разгадывать? Разве что женщина, к коей не имеешь ни духовного, ни плотского влечения и тем не менее, терпишь, обманывая себя и ее, для чего? – Бог весть.
Давеча высказал это суждение на людях, и что же? – слыву отныне то ли последователем Диогена (с чего бы?), то ли учеником некоего немца... запамятовал его имя. Словом, филозофом. Ничего мне, выходит, не остается, как завтра же купить бочку побольше, и в ней доживать свой век. Чушь, право... Какой же я, к черту, филозоф?.. Я и мудрствовать– то не стараюсь, и все норовлю какую глупость сказать, ан-нет – считают это почему-то особым характером ума, «редкого и язвительного» (помнишь, как окрестил меня наш добрый приятель А.В.?).
Словом, скучно мне, и по возможности скуку эту я сам же и лелею. Тем, что избегаю общества знакомых и, казалось бы, приятных людей – а ведь таковых здесь немного, и уж с ними-то, казалось, сам Бог велел поддерживать добрые отношения – не приятельские, так хоть соседские. А вот поди ж ты...Но это – так, к слову. Может быть, останься я десять лет назад в Санкт-Петербурге, и там нынче стал бы нелюдим. И даже наверное: все это – не от окружения, а от натуры человеческой, от возраста проистекает. А здесь... Что же здесь-то? Странные здесь, иной раз, бывают встречи. Зашел как-то в трактир, позавчера или третьего дня, не помню точно. И встретил там старого своего знакомца, еще по Санкт-Петербургу. Слово за слово, и что-то мы с ним так вдруг подружились вновь, что выпили изрядно, а после я притащил его домой и подарил семь рублей серебром, да еще дюжину полотняных сорочек. Забыл сказать, но выглядел он прямым итальянским lazzaroni.