Шрифт:
Многие маниоты перебрались отсюда на Корсику, где ту же кровную месть разнообразили разбоем. От них пошло популярное у романтиков XIX века племя корсиканских разбойников.
В свете сказанного стоит заглянуть в генеалогию самого знаменитого из корсиканцев: вдруг выяснится, что Наполеон был последним спартанцем?
Все знают, что «пенорожденная» Афродита вышла из моря. Другое дело — подробности. Но о них можно прочесть у Гесиода. Крон, сын Урана, «схвативши серп острозубый», оскопил отца:
Член же отца детородный, отсеченный острым железом,По морю долгое время носился, и белая пенаВзбилась вокруг от нетленного члена. И девушка в пенеВ той зародилась.Даже подспудная память об этих драматических событиях будоражит купальщика. Море в Греции эротично. Исходящее любовной истомой, оно податливо, но упруго: наш удельный вес так точно сбалансирован с его плотностью, что можно часами лежать на спине не шевелясь.
На Корфу, разглядывая из воды соседнюю Албанию, я так и делал. Интересно, что то же ласковое море неблагосклонно к странам с коммунистической формой правления: хотя до албанского берега всего километр, пляжей там нет, зато виднеется что-то вроде цементного завода.
Но греков море любит. Наверное, потому, что они его обжили. До сих пор самый большой пассажирский флот в мире — греческий.
В здешних горах было мало толку от лошади, поэтому и всадников изображали полузверьми — кентаврами. Вместо животных греки одомашнили море — оно-то у них под рукой, возле дома. В омывающих Грецию морях плавают всегда в виду суши. И сегодня корабли, в том числе громадные океанские лайнеры, ходят по Эгейскому морю как трамваи, с частыми остановками.
Гомер сравнивал море с вином. Эгейская вода и правда темна. Она лишена малейшей балтийской белобрысости — бескомпромиссный ультрамарин. На таком фоне еще эффектнее смотрятся белые города, венчающие прибрежные скалы. Издалека они — как следы пены после бритья.
Умный контраст синего с белым, украденный государственным флагом, исчерпывает греческий колорит. Стены домов доводят известкой до белизны крахмальных сорочек, а чернильные двери и ставни глядят морскими колодцами. Греческая палитра экономит на красках. Никаких полутонов и нюансов. Древних греков мы себе представляем беломраморными статуями, современные ходят в черном, туристы не одеваются вовсе.
Море — лучшая часть греческого пейзажа. В остальном он состоит из жарких гор и колючек. Плавать здесь лучше, чем ходить. Зато с таким ландшафтом не соскучишься. У каждой долины, холма, ущелья свое лицо. Энгельс считал политеизм следствием разнообразия: на каждый ручей по нимфе.
Осматривая руины, мы, в сущности, ведем себя по-варварски: не замечая главного, путаем причину со следствием. Храмы, развалины которых нас притягивают, всего лишь рамы для той священной горы или рощи, ради которой они поставлены.
Греческие боги не нуждались в крыше над головой — они жили на природе. Вместе со всеми древними народами греки считали самоочевидной анизотропию мира: земля отнюдь не одинакова, она повсюду разная, поэтому есть места, где к богам ближе. Там-то и строили храмы. Они — как оклад в иконе.
Первым к этой топологической мистике меня приобщил Саша Соколов. Любовно показывая Вермонт, он уверял, что местные земли особые — они источают духовную энергию, так что деньги здесь меньше стоят.
Я не знаю, на что опирается эта антинаучная теория, но мне все труднее ее не разделять. В древних священных краях, таких, как Гластонбери короля Артура, Ассизи святого Франциска или Дельфы пророчицы-пифии, метафизический элемент сгущается до физического, его, кажется, можно пощупать. Тройственный союз земли, богов и людей ни для кого из них не проходит бесследно.
Верно, впрочем, и обратное. Мне всегда казалось, что в Новом Свете, где человек появился всего десять тысяч лет назад, природа еще не успела ужиться с нами. Не зря Америке так идут динозавры.
Более «допотопная» американская природа какая-то неприрученная: смерчи, торнадо, ураганы, град с голубиное яйцо (кто его, яйцо это, видел?). Фауна обильна и агрессивна, особенно комары, флора и ядовита, и неприступна, в лес не войти. Да еще в воздухе носится что-то чужое. Брат у меня, человек железного здоровья, который даже на «Солнцедар» не жаловался, в Америке превратился в хронического аллергика.
Этимология для Павсания — первая наука. Дотошно доискиваясь до истока корней, имен и названий, он связывает свою цивилизацию с тем нулевым моментом, когда она стала цивилизацией.
Греки всегда «плясали от печки». Память о первоначалах была неизбежной частью их повседневного опыта. Для нас история растворяется в безвестном прошлом: чем дальше, тем меньше мы о ней знаем. У них наоборот: самой яркой страницей была первая. Греки, как Лев Толстой, помнили себя с рождения. Каждый город чтил своего основателя. У каждой веши был свой изобретатель, у каждого закона — свой автор, у каждого обычая — своя причина. Ниже этой цивилизаторской черты уже не было ничего человеческого — там царила не история, а космология.