Шрифт:
– Вот вам, вегетарианцы! – произносил Дурак, сопровождая свои слова затрещинами.
Вскоре француза увели от нас, а вместо него в камере появился Иозеф Бонвуасин из Лейка, робкий провинциальный парень.
Таким образом я оказался в компании с двумя «странными» людьми. Наверное, тюрьма всех делает немного странными, но странности замечаешь только у других, у себя же самого их не видишь. Прежде я всегда сразу съедал свою порцию. Но общение с Франсом ван Дюлкеном и Иозефом Бонвуасином научило меня терпению. Франс ван Дюлкен ел страшно медленно, и это было одной из причин того, что никто не хотел сидеть вместе с ним в камере. Когда ты уже съел свой хлеб, невыносимо смотреть на то, как он еще полчаса продолжает жевать.
С появлением Иозефа Бонвуасина мои терзания стали еще мучительнее. Если Франс ван Дюлкен страдал «комплексом жевания», то Иозеф – комплексом набожности.
Иозеф Бонвуасин молился перед куском хлеба утром, перед обеденным супом и перед куском хлеба вечером. Это тянулось бесконечно. Он клал перед собой кусок хлеба или ставил миску супа и молился. Руки молитвенно сложены, губы шевелятся, глаза подняты вверх или опущены долу. Иногда он вскидывал голову, видимо, чтобы убедиться, что бог его слышит. А потом снова смотрел на еду. Мы же смотрели на него, переводили взгляд со своей порции на его и ждали, когда он кончит. Сначала мы пытались есть, не дожидаясь его, но это было мучительно. Голод кажется еще сильнее, когда видишь, как едят другие.
После мук, связанных с ожиданием, пока Йозеф закончит свой религиозный ритуал, нам надлежало приспособиться к ритму Франса – к его манере еды. Сначала он резал свой хлеб на множество крошечных кусочков. Он делал это медленно и тщательно, стараясь, чтобы все кусочки были совершенно одинаковыми. Он вырезал ровные-ровные кубики. После этого он клал их один за другим в рот, с большими паузами, и начинал жевать. Поразительно, как долго он мог жевать такой крошечный кубик! Когда же наконец Франс проглатывал кусочек, он похлопывал себя по животу и приступал к следующему кубику.
Бонвуасин ждал. Он ждал, когда Франс возьмет свой последний кусочек. Тогда он быстро съедал свою порцию. Я поступал иначе. Я делил свой хлеб на четыре части. Первый кусок я съедал, когда Франс приступал к еде. Второй кусок я отправлял в рот, когда он съедал четвертую часть своих кубиков, и так далее.
После еды мы обычно разговаривали о том, что нас ждет в будущем. Мы считали, что нам никогда больше не придется жаловаться на еду. Мы будем довольствоваться самой простой пищей. Супом и хлебом. Только чтобы было много хлеба. Однако это не мешало нам продолжать выдумывать самые замысловатые блюда.
Через некоторое время Йозефа Бонвуасина перевели от нас, и я остался один с Франсом. Это была странная дружба. Франс был воинствующим протестантом и никак не мог примириться с моим так называемым безбожием. Он молился так же много, как и Йозеф Бонвуасин, но к счастью, не перед едой. Он молился вслух. И каждый раз он долго молился за меня. Я выходил из себя. Франс не умел шутить. Говорил он очень медленно, словно обдумывая каждое слово, и очень торжественно. Он часто рассказывал о своем отце. Рассказывал, как о живом человеке, хотя я знал, что его отец давно умер. Я тоже рассказывал о своем старике. Франс вспоминал о своей девушке Ханни, а я – о своей невесте. Когда мы узнали все друг о друге, я попросил одного заключенного из сапожной мастерской вырезать из кожи фигурки – так у нас в камере появились примитивные шахматы. В шахматах я был гораздо сильнее его. Кроме того, я очень старался выиграть, он же играл просто ради развлечения. Ему казалось скучным играть впустую. Тогда мы решили расплачиваться продуктами… после войны.
Мы радовались, что лето кончилось. Летние вечера в Байрете действовали нам на нервы. Тюрьма находилась сравнительно далеко от города. Через зарешеченные окна нам были видны мирные дома, выкрашенные в яркие цвета. Ни одной воздушной тревоги. Никаких признаков волнения или страха у людей на улицах. Казалось, никакой войны нет и в помине. В вечерней тишине слышались звуки популярной музыки, передаваемой по радио, раздавались беззаботные голоса игравших мальчишек и девчонок. Каждый вечер мы слышали, как нежный детский голосок звал «мутти» – мамочку. И хотя мы считали немецкий самым варварским и грубым языком из всех существующих, ни в одном из них слово «мамочка» не звучало так трогательно, как в немецком. В летние вечера мы тосковали по дому. Они тянулись бесконечно долго, пока огненно-красный диск солнца не скрывался за гребнями холмов. В такие вечера мы обычно молчали. Мы мечтали о доме.
В такие вечера Франс был неподходящим соседом. Мне нужен был собеседник, с которым можно было пошутить, рассказать грубоватый анекдот о мофах и фюрере. Или поделиться планами страшной мести.
В конце лета работа в сапожной мастерской остановилась. Странно – ведь убитых немцев становилось все больше, и на полях сражений, наверное, оставалось больше ботинок. Но, очевидно, немцы теперь так быстро удирали, что не успевали снимать ботинки с убитых солдат.
Теперь нам стали приносить обмундирование. Прямо в камеры. Мятую, рваную одежду, часто выпачканную кровью. Бритвенными лезвиями мы распарывали ее по швам и сортировали хорошие и плохие куски. Отходов получалось, естественно, значительно больше, чем годного материала. Скорее всего, эта работа имела целью просто занять нас. Никто нас не контролировал, и охранники были довольны, видя, что груда одежды, брошенная нам утром в камеру, к вечеру превращалась в гору лоскутов. Только потом я задумался над тем, каковы должны быть потери немцев, если в каждую камеру ежедневно приносили кучу одежды, снятой с убитых.
Из пошивочной мастерской, которая пока еще действовала, стали исчезать иголки и нитки. Заключенные передавали их друг другу на прогулке. Мы стали шить себе немецкую форму. Получалось плохо, так как на куртках, которые нам приносили, не было пуговиц, а с брюк снимали пояса. Военные знаки различия были спороты. И все же мы кое-как мастерили форму и прятали ее в тюфяках – на случай, если представится возможность бежать.
О побегах, разумеется, говорили много.
Из сапожной мастерской каждый старался захватить в камеру куски кожи. По вечерам, закончив распарывать одежду, приступали к обработке кожи. Мы учились друг у друга мастерить брючные ремни, портсигары, бумажники. Инструменты имелись в каждой камере.