Шрифт:
— Наверное. Откуда мне знать? Таскаешь их на себе с утра до ночи, а когда надо, вечно забываешь достать. Вот Мертвецу, тому и доставать не понадобилось бы. У него бритва всегда в руке. Не знаю, каким образом.
— Что же вы ими не воспользовались, ни ты, ни он?
Я убираю с глаз волосы, чтобы лучше видеть ее, когда она говорит такие вещи.
— Имеешь в виду, попугать? Они бы все равно не поверили.
За пределами кабинки Шериф ревом скликает всех «участников цирка» на Могильный прочес.
— Я хочу, чтобы ты понял, — Рыжая полощет под душем мою майку. Ее собственная уже настолько же мокрая, и шорты тоже. — Что они могли убить вас. Запросто, — договорив, в первый раз смотрит мне в глаза. — Этого не случилось не потому, что они вас пожалели.
— Ну, это-то я как раз понял. Только не понял, за что.
— И не поймешь.
Я держу пострадавшую руку на весу, подальше от себя и от стен. Приходится все время следить, как бы чего не задеть. Это мешает мне сосредоточиться на нашем разговоре. Это, и голос Шерифа, топающего по умывальной и стучащего в кабинки.
Рыжая не совсем права. Что-то я понял там, в Кофейнике, только сейчас мне трудно поймать свое понимание. Это бывает довольно часто. Знание сидит в тебе, а ты его не замечаешь, пока как следует не встряхнет, и тогда понимаешь, что ждал чего-то такого уже давно. Но почему, все равно не узнаешь.
И занудно вертится в голове, что Новый Закон, наверное, никогда бы не приняли без моего участия. Хотя это как раз абсолютно не имеет значения.
Дверца отъезжает, пропуская голову Викинга.
— Всем велели бежать в Могильник, — докладывает он. И расплывается в похабной усмешке: — Я не помешал?
Рыжая решает проводить меня до Могильника. В коридоре тишь и благодать. Тащимся, расцвечивая путь лужами, большими и малыми. Рыжая выжала майку перед тем, как напялить ее на меня, но с подола опять капает, из каждой штанины струятся ручьи, и кеды смачно почавкивают. В первый раз я в таком виде средь бела дня, водяной, да и только, и Рыжая не лучше.
— Как ты думаешь, что сейчас творится в Могильнике? — спрашиваю, предвкушая наше с Рыжей там появление.
— И не надейся, что я туда войду.
Меня тормозят и слегка отжимают с краев.
— Ненавижу всякого рода акции, — сообщает Рыжая, поднимаясь с корточек.
— Что же ты меня не переодела? И как ты, в таком случае, уживаешься с Шакалом? Видала его с коллекцией выдранных волос? Только не говори, что живешь не с ним. Где любой из них, там и он.
Она не отвечает. Не любит говорить со мной о четвертой. Не знаю, отчего это так. Но не любит, и все.
Малиновая майка мало что течет, так еще и красится. Под ней я весь в разводах цвета зари или павианьей задницы. Ассоциативное мышление у меня развито, поэтому сначала представляю себя, истекающего кровью, а потом Соломона, что всегда следует одно за другим. Свою нелегальную подвальную Крысу.
Толстые, дрожащие щеки, затравленный взгляд и эта его поганая астма. Полторы свечки до послезавтра, фонарик, куча газет. Хорошо, что я отнес ему ночью пожрать. Может, и хватит на сегодня. Спускаться в подвал с поврежденной рукой я не намерен, вот уж нет. И пусть мне не рассказывают о крысах и их повадках. Держал я настоящую крысу. Не из белых, а самую что ни на есть доподлинно серую. С ней можно было спать ложиться. Кормишь с рук, и все. Никаких подвохов. Но Человек — совсем другое дело. Корми не корми, а близко не подходи. Тем более, если нездоров.
Зачем мне это было нужно? Жалостливый я или глупый? Приятно, когда самый страшный враг во всем от тебя зависит, живет, как настоящий грызун, и света белого не видит. Вот, наверное, ответ. Мне это просто нравится.
— Ты чего помутнел? — спрашивает Рыжая. — Только что был веселее.
— Думаю о своем моральном облике.
Она кивает. Ни ободряющего словечка. Согласна, что есть от чего мутиться? Наверное, так. Лучше не спрашивать, потому что врать не станет. «Заслужить твое уважение — главное для меня». Никогда я ей этого не скажу. Такое не принято говорить вслух. Пусть хоть трижды сестре. Я и без того слишком многое ей говорю. Она знает про меня почти все, я про нее — почти ничего. Потому что про свои дела она молчит. Еще с тех пор, как пыталась отучить меня хныкать, когда больно, хотя так и не отучила окончательно. В нашем тандеме она старшая, а старшие сестры вытирают, конечно, младшим братьям носы, но плакать в жилетку бегут к кому-то другому. Это невозможно бесит, а поделать ничего нельзя. Она со мной нянчилась, значит, я для нее подросший младенец, мой месяц старшинства по календарю — пустой звук. Диктат, если вдуматься. И я, наверное, никогда не узнаю, плачет ли она в жилетку Лорду. Мне бы хотелось, чтоб у нее была такая жилетка для плача, надетая на чье-то тело, хотелось бы знать, что Лорд для нее — не еще одно дитятко, но про них мне знать не положено. А то вдруг затопаю в приступе ревности и начну, поскуливая, хватать ее за шорты? Или что там она себе представляет. Не дай бог узнать.
— Я пошла. А ты не садись в Могильные кресла, если не хочешь получить от Пауков по шее.
Поворачивается и уходит, мокрая, как искупанная белка, а я кричу ей вслед:
— Будет сделано, шеф! — и заскакиваю в Могильную дверь.
Пауки Крыс не выносят ни в каком виде, особенно мокрых и в больших количествах. Поэтому обрабатывают нас первыми и очень оперативно.
Шериф чертыхается и слепит всех своим золотым клыком. Я ухожу, унося загипсованную руку и ворох колес в кармане, чуя, что мне полегчало уже и без них. Я один такой в Доме, кому от Могильника на душе веселее. Знаю, что извращение, а поделать ничего не могу. Да и не хочу, наверное. Я здесь вырос, только что не родился. Так что всякие высокие слова про Родину: «Благослови наш теплый хлев!» — и все такое прочее у меня переводятся, скорее, на Могильник, чем на Дом в целом. Я в него, конечно, не рвусь, но при случае обязательно забегаю. И заживает на мне здесь все как на кошке, потому что я этого места не боюсь и не схожу с ума, как некоторые, от пребывания в нем. По идее, должно быть наоборот, ведь никого в Могильнике столько не кромсали, сколько меня, но в природе вообще все странно устроено, и логики никакой ни в чем на самом деле нет.