Шрифт:
— Легко, Анатолий Епифанович, говорить теперь. А каково-то было тогда.
— Я это знал и тогда. Я и тогда смотрел, у кого власть и сила, и за тем и шел.
И я тебя, прости меня, Петр Сергеевич, Дон-Кихотом даже назвал.
— Слышал, — с плохо скрытою досадою сказал Петрик. — Что старое поминать.
Тогда все как не в своем уме были.
— Поверь, Петр Сергеевич, тогда пятью, шестью такими казнями такой та-ра-рам можно было бы учинить, что вся эта революция к чертям английским полетела бы.
История тогда листала страницу. И что на другой странице написано, кто скажет?
Сумел подавить безпорядки — и это бунт, а не сумел, вини себя сам — это уже безповоротная революция. Личность, то есть, я разумею, сильный человек сам напишет такую историю, какую захочет. Вот и я…
— Пишешь историю, — сказал с горькой иронией Петрик. — Ты подумал, как был устал и измучен в эти страшные февральские дни Государь, и никого подле него, кто бы мог ему подсказать мудрое решение. Всех сверху донизу охватил тогда какой-то маразм. Выпаханное поле тогда была Россия и все кто в ней жил.
— Спросили бы меня, — жестко сказал Кудумцев.
Петрик молча пожал плечами. Кудумцев не продолжал. Он был доволен тем впечатлением, которое он произвел на Петрика. Он казался самому себе громадным и властным. Он рад был, что все это видит именно Петрик. Перед ним ему приятно было куражиться. Он закурил папиросу и смотрел на Петрика. Жалкий тот имел вид.
Голодный и потрепанный. Кудумцев наслаждался этим. Он опять напел: "Хочешь ж-женщину…
Возьмем из-за Каспия"…
— Где Факс, не знаешь? — спросил Петрик.
Молчание становилось тягостно ему.
— Чудак, болван… Недалекий парень. Я звал его с собою. Нет, подрал к Деникину.
Говорят… тоже отступают…
Через тонкие кошмы было слышно, как подле юрт собирался народ. Бряцали сабли, звенели шпоры. Прокашливались люди. Кто-то перебрал лады на гитаре или на балалайке.
Кудумцев встал с низкого табурета, на котором сидел. Он рукой показал за стену.
— Ты слышишь — народ. Народу гулять хочется. Я гуляю с ним. Пусть веселятся до сыта. Их день настал. На их улице праздник. А там, длинен или короток тот день, не все ли равно? Свое мы возьмем и всласть погуляем. Все мое, сказало злато, все мое, сказал булат. Булат у меня в руке… Погуляем, Петр Сергеевич!..
VII
Сочный аккорд гитар и балалаек раздался в ночной тишине и тот же надрывный, сорванный, измученный, перепетый голос, что пел тогда, когда эскадроны шли походом, напел с душою:
— "Начинай, запевай — песню полковую. Наливай, выпивай чару круговую"…
— Идем, Петр Сергеевич. Товарищи ждут нас. Помянем старое. За чарой круговой забудем все… Забудем и горе Российское…
Как по указанию опытного декоратора, все в юрте, откуда они полчаса тому назад вышли, изменилось и в формах, и в красках. Вся передняя часть юрты была снята.
Лампы, кроме одной, стоявшей на большом и длинном столе, были погашены. Синяя ночь пустыни глядела в юрту. В ее неясном свете все приняло другие, более красивые и фантастические формы.
— Господа офицеры! — раздалась команда. Человек двенадцать, одетых в черные, расшитые серебром доломаны вытянулись под пологом юрты. В полумраке они казались молодцеватыми, красивыми и отлично одетыми. Балаганная пестрота скрадывалась темнотой. За ними стройными казались ряды песенников и балалаечников. За столом на некотором подобии тахты полулежало и сидело несколько женщин. К ним и повел Кудумцев Петрика. Он усадил Петрика подле Анели и со своего места Петрик мог очень хорошо наблюдать всех женщин и все, что происходило в юрте.
"Наши дамы", как их назвал Кудумцев, были несомненно «реквизированы», как скот и лошади, по окрестным кишлакам и поселкам. Это были таранчинки и сартянки. Было и две, или три — Петрик не мог хорошенько разглядеть — русских из переселенческих хуторов. Петрика поразило выражение их лиц. Они были взяты силою — и взяты в самое скверное рабство. В их лицах ожидал Петрик увидеть безнадежную тоску, страх и отчаяние. В них же было больше любопытства. В них была страсть. Они все были слишком даже одеты. В полураскрытой юрте было холодно.
Они были в тяжелых шелковых халатах и шубах, в дорогих мехах, в пестрых самоцветных камнях и в тяжелых золотых уборах. Но их одежда, пожалуй, еще более возбуждала чувственность. Намалеванные лица с подведенными глазами горели страстью. Точно нанюхались они кокаина, надышались опиума. Почти все курили — кто маленькие, тонкие, китайские трубочки, кто русские папиросы. Они сидели молча. Петрик смотрел на них, на всю эту обстановку разбойничьего пира и думал:
"Такие должны были быть пиры Навуходоносоров, Валтасаров, так пировали гунны после взятия Рима. Странное существо все-таки женщина. В бездне ее падения какую-то таинственную роль играет кровь. И, несомненно, их, этих пленниц, рабынь, тешит, забавляет, утешает сила этих мужчин, их странная и страшная власть над жизнью и смертью. Они, должно быть, отдаются с отчаянием, страхом и страстью". И вспомнил Петрик, как после погонь за хунхузами, особенно, если эти погони были с перестрелками, если были раненые и убитые, как искала его ласк его безупречная, тонкая, образованная, «культурная» Валентина Петровна. А их "пир во время чумы"!..