Шрифт:
— Но, — сказал черный, — Новороссийский императорский суд приговорил их на пять лет каторжных работ.
— Но не на двадцать! Он оказал им снисхождение. Здесь, где действительно все поведение Дятлова было возмутительно и он от слов хотел перейти к делу, я прошу судей смотреть на этот поступок не как на самоуправство.
— Дело ясно, — сказал сидевший посередине, — братие, мы можем удалиться для общего совещания.
Все встали, поклонились Кореневу, друг другу и удалились. Едва они ушли, невидимые руки отодвинули занавесы окон, яркий свет ворвался в комнату, открылись двери, и в зал вошли все те, кого видел Коренев, когда шел в зал из темной каморки. Стольниковы, Эльза, Баклановы, Шагины, Курцов, Демидов — все стали занимать места за решеткой, отделенные от стоявшего в недоумении Коренева. Они тихо переговаривались между собой. Эльза плакала. Бакланов, Грунюшка и Стольников ее утешали, но их лица были печальны, и Коренев понял, что, вероятно, ему не избежать каторжных работ, вопрос только в сроке. Болью сжималось его сердце. Думал о картинах, выставках, шумном успехе своего таланта, думал о Радости Михайловне, о счастье жить в сознании, что свет царской семьи льется на весь русский народ. Теперь он понимал, что права Радость Михайловна, что ему надо искать счастья более мелкого, тихого, на которое он имеет право. Дятлова не жалел. Не тревожил его труп, лежавший в комнате, не вспоминал неприятного ощущения в руке, когда напильник ударился о теменную кость. Думал и о каторге. И на каторге люди живут. Взглянул на Эльзу и понял, что она пойдет с ним и на каторгу. Понял, что в Эльзе он найдет преданную, верную жену, хранительницу домашнего очага, которая везде создаст ему уют… И на каторге тоже. И понял, что Радость Михайловна настолько выше этого, что безумием были его помыслы о том, чтобы с ней создавать свой уют. Грустно было на сердце, грустно и тепло, как грустен и тепел бывает осенний день над озером.
Рынды с топорами на плечах подошли к нему и стали по бокам его. У дверей появился стражник при револьвере и аксельбантах. Священник раскладывал на аналое Евангелие и крест и тяжело вздыхал, глядя на Коренева. Эльза плакала навзрыд, ей вторила, причитая, Грунюшка, и старый Стольников бубнил над ними басом, говоря слова утешения.
Обе половинки широкой двери, ведшей в судейскую комнату, распахнулись. Золотые лучи солнца клубились в ней, и оттуда вышли все пятеро в белых одеждах с цепями на шее. Радостно ахнула Грунюшка и засмеялась легким смешком. «Оправдан, оправдан! Я знала… говорила», — донесся до Коренева ее шепот. Эльза лежала у нее на плече и с обожанием глядела на Коренева.
— По указу Его Императорского Величества, — читал тот, кто заступался за Коренева, — императорский уголовный суд Санкт-Петербургского воеводства слушал дело об убийстве не принявшего Российского подданства выходца из Германии, именующего себя Демократом Дятловым, вольным художником Императорской школы живописи и ваяния, Петром Константиновичем Кореневым, 22 лет, вероисповедания православного…
Мерно и отчетливо звучали слова. Коротко описывались мотивы преступления, и был только намек на замыслы Дятлова, ярко и точно объяснялся поступок Коренева.
— А потому и на основании статей Уложения царя Алексия Михайловича, устава о наказаниям уголовных и исправительных издания 1869 года, устава о судах издания 19** года постановили…
Он замолк, и бывший в середине старый судья торжественным голосом проговорил, веско бросая слова:
— Подсудимого Петра Константиновича Коренева оправдать, от суда избавить, денежной пене не подвергать, но как пролившего кровь человеческую предать годичному покаянию с заключением на год в Сергиевой пустыни.
Рынды повернулись вправо и влево и, опустив топоры, разошлись в обе стороны, оставив Коренева свободным, судьи медленно удалились, толпа знакомых окружила Коренева, и чувствовал Коренев, что это уже не знакомые, а родные, горячо его любящие люди.
Эльза рыдала, охватив его шею горячими мягкими руками…
XIX
Прошло два года. В русском пограничном городе Калише готовились к открытию выставки русских, немецких и польских художников. Три течения в искусстве должны были столкнуться в огромных залах городской ратуши. Ожидался приезд императора Всероссийского, царя Польского, великого князя Финляндского Михаила Всеволодовича. Год тому назад польские крестьяне свергли разорявшее их социалистическое правительство и просили государя русского принять их под свою высокую руку. Польская армия, давно усвоившая дух русской императорской армии, прогнала французских инструкторов и комиссаров и восторженно приветствовала русские полки, входившие в Польшу для занятия гарнизонов. Для облегчения военной тягости часть польской армии была распущена, другая, в виде отдельного польского корпуса, вошла в число частей, занявших царство Польское. Сейм был распущен, и польские старосты из лучших и благороднейших поляков стали для управления всеми «староствами» бывшей Польской республики.
Как спелый плод, упала Польша в объятия России. Спустя два месяца после этого события финляндский ригсдаг в торжественном заседании постановил о присоединении к России на старых основаниях. Россия восстановилась в границах 1914 года, расширенных важными приобретениями в Центральной Азии.
Весь Калиш был убран русскими, польскими и немецкими имперскими флагами. На улицах население украшало цветами и коврами дома, ожидая проезда того, кто, наконец, дал покой измученному кровавыми раздорами политических безумцев краю.
Каждое утро с трубными звуками по улицам проходили александрийские черные гусары в барашковых шапках с серебряными черепами. «Бессмертные» гусары гото вились к смотру своего шефа — государыни императрицы.
Вместе с немецкими художниками в Калиш прибыл и Карл Клейст. На этот раз он приехал в спокойном экспрессе, в вагоне с белой железной доской с надписью: «Берлин — Варшава — Санкт-Петербург — прямое сообщение через Калиш».
В зале только что закончили развешивание картин. Художники и их знакомые группами переходили от картины к картине. Перед громадным холстом «Иван царевич и Змей Горыныч» стояли Коренев, жена его Эльза, опиравшаяся на коляску, где крепко спал ее годовалый сын Михаил, профессор Клейст и с ними молодой немецкий художник Виртгейм. Разговор шел по-немецки.
— Что дало Германии открытие русской границы? — спросила Эльза.
— Оздоровление во всем, — отвечал Клейст. — Вы не узнаете теперь Германии. Она вся в кипении. Еще держится социалистическое правительство, но оно уже при последнем издыхании. Оно продолжает лишь бороться с церковью и насиловать школу и искусство. Коммунисты объявлены вне закона. Общество Штальгельм ширится и растет. Несмотря на школу, скажу больше, — вопреки школе, — в семье выращивается старый, благородный немец, верующий в Бога и любящий родину.