Шрифт:
Клейст бросил ласковый взгляд на Эльзу и продолжал:
— Как многим мы обязаны немецкой женщине! В критическую минуту жизни государства она отрастила остриженные волосы, надела скромный национальный костюм, бросила нахт-локали, дансинги и кинематографы и, требуя законного брака, стала строить семью. Все наши кинематографические общества прогорели.
— Что теперь танцуют в Берлине? — спросила Эльза.
— Вальс, Анна Федоровна, старый, меланхоличный вальс!.. Вы знаете — Бенц прогорел!
— Да ну! — воскликнул Коренев.
— Теперь немка не говорит мужу, как раньше: «Купи мне ауто», а говорит: «Купи колясочку для моего сына, и будем ходить пешком, наслаждаясь природой…» И наша мечта сойтись опять с Россией.
— Трудно это сделать, — сказал Коренев.
— Мы надеемся на то, что у нас опять будет император и король, Kaiserliche und Konigliche, — вот в чем видит нынешний немец спасение.
— В Баварии уже королевство, — сказал Виртгейм. — И как там сразу хорошо стало. Так как содержать одного короля много дешевле, чем полтысячи депутатов, там налоги снижены больше, чем в два раза.
— И все-таки я не думаю, — сказал Коренев, — чтобы русский народ забыл войну, присылку Ленина, Брестский мир и страшную работу немцев во время большевиков. В поисках новых видов я в прошлом году посетил Всевеликое войско Донское. Страшно сказать, что сделали казаки с концессией Круппа. В те ужасные дни, когда в крови рождалась Россия, там выжигали живьем немцев. Помощь большевикам — это такое ужасное пятно на прошлом Германии, что его ничем не смоешь.
— Я остаюсь оптимистом, — сказал Клейст. — Если бы одна Германия! Но вспомните, что в это время делала Франция? А Лига наций? А подпись Литвинова под «Пактом мира», начавшим ряд войн? Все хороши! А русский народ отходчив. Притом ведь все это зло делал не немецкий народ, а социалисты… Немецкий народ никогда этого не хотел.
— Но социалисты продолжают быть у власти.
— Пока, дорогой Коренев… Мы медленно думаем, да зато крепко строим. У нас нет императора — вот в чем беда. Мы раскололись. Одни за потомков императора Вильгельма, другие — за сыновей Рупрехта баварского. Идут споры.
— Надо, — тихо сказал Коренев, — чтобы император сам появился вне партий.
— Сошел с Баварских Альп, вышел из лесов Тюрингии, из благословенного Таунуса, — проговорила Эльза.
— Так и будет, так и будет, — сказал Клейст. — А что касается до дружбы с русскими, то не напрасно же пригласили на эту выставку немецких художников.
— Боюсь, что вы ошибаетесь, почтенный профессор, — сказал Коренев. — Вы приглашены для того, чтобы показать всему художественному миру разницу между искусством в социалистическом государстве, находящемся под гнетом партийных программ и лозунгов, и искусством в государстве, где монарх является покровителем красоты во всех ее проявлениях. И когда вы увидите эту разницу, вы поймете, почему вас пригласили.
Эльза, желая смягчить жесткость Коренева, спросила:
— А что госпожа Двороконская?
— Смешная женщина! После моего доклада в рейхстаге умчалась в Рим и там приняла католичество, а теперь рвет и мечет — зачем не православие. Стремится в Киев и не знает, как попасть. Где получить визу.
— Но вы говорили ей, что это так просто?
— Говорил… Не верит. Говорит: «Меня обманывают… Я попаду в лапы чека…» Ах, там все еще так всего боятся.
— Как не бояться, — сказал Виртгейм. — Когда я сегодня, еще мельком, обошел выставку картин, я понял, в какую страшную тюрьму, в какой застенок затащили свободное искусство социалисты. Жутко смотреть. Сравнение с ними, — он кивнул на Коренева, — просто невозможно! Плакать хочется. Если хотите, пойдемте.
XX
Когда Клейст, Коренев с Эльзой и Виртгейм входила в зал немецкой живописи, там произошло движение. По залу пробежал стряпчий приказа иноземных дел и сказал по-немецки:
— Господа, сюда только что прибыла дочь русского императора, великая княжна Радость Михайловна, и идет смотреть ваши картины.
Немцы-художники стали у своих холстов. С бритыми лицами, у иных, впрочем, под самыми ноздрями были оставлены маленькие пучки щетины, бледные и худые, кто был молод, одутловатые и красные, кто постарше, в больших круглых, в черепаховой оправе, очках, делавших их не похожими на людей, кто совершенно лысый, кто по тогдашней моде остриженный гладко на затылке и висках, с махром торчащими волосами на темени, одни в пиджаках, другие в дамских блузах с открытыми бледно-синими шеями и узкой грудью с торчащими ключицами — они казались людьми другой планеты, какими-то выродками людей. По стенам, в рамках и без рам, были развешаны картины. Первое впечатление Радости Михайловны было, что над ней смеются, что ее ввели в детскую, где дети шалили красками и клеем. Прямо против нее висело громадное, сажень вышиной и аршина полтора шириной, полотно, названное: «Still ist die Nacht"(Ночь тиха (нем.)) художника Виртгейма, удостоенное высшей премии от Немецкого союза художников. Наверху — красное небо. Оно отражается в кровавой луже. Сбоку — черные развалины какого-то богатого замка, склеенные из кусков картона и пробки. Подле лужи лежат ободранные трупы людей. Зеленоватые лица в трупных пятнах, обрывки фраков, лент, обломки цилиндров, измятые лохмотья бальных платьев написаны с таким редким мастерством, что видно было, что художник мог справиться и с иной картиной. На трупы надвигался отряд из шести скелетов с косами за плечами, сидящих на зеленых лошадях.
Радость Михайловна посмотрела на картину, вздохнула и пошла дальше. Ярко-желтый треугольник врезался в красный куб. Сбоку торчал фасад серого каменного дома. Он был крив и изломан. От него висела вывеска, крюк, и на него был наклеен маленький золотой кружок, подобный тем, которые парикмахеры вешают на своих вывесках. Весь низ картины представлял какое-то грязное месиво. Картина называлась: «Улица в Берлине».
Радость Михайловна шла дальше. Обнаженные лиловато-зеленые женщины плясали на зеленом лугу, за ними был закат, совершенно голый человек стоял спиной к зрителю и потягивался, а на первом плане сидела группа одетых людей — старик, женщина с ребенком и девушка, картина называлась «Закат». Она была написана правдиво, солнечные лучи были теплы и ярки, мускулы тела, лица и вся обстановка были отлично вырисованы, но почему художнику понадобилось раздеть мужчину? Всюду видела Радость Михайловна стремление создать что-то особое, сногсшибательное, изумительное, что-то вроде загадочной картины. Холсты не успокаивали, не давали наслаждения, но мучили и волновали или нелепым подбором красок, или каким-то особым трюком содержания.