Шрифт:
— Мама, мундир надеть?
— Иди в коломянковой блузе. Тепло совсем. Солнце. Хороший день.
Федя с Мишей спали на самом верху, на третьем этаже, "в гробу", как называли они свою каморку под крышей. Стоять можно только посредине комнаты, а с боков, где стояли кровати, спускалась крутая крыша.
У большой белой каменной церкви Александровской постройки «кораблем», в ограде между больших берез и тонколистых ив, среди могил священников и попечителей храма, гомонил на кладбище празднично одетый народ. Дачники и дачницы под пестрыми прозрачными зонтиками, барышни в малороссийских и мордовских костюмах, в косах с разноцветными лентами, с челками, спущенными на лоб, в монисто из янтаря, стеклянных бус и кораллов на загорелых шеях, студенты в синих и красных, расшитых по вороту косоворотках, гимназисты, кадеты пестрым узором разместились между воротами ограды и церковью. Вился над ними сизый дымок папирос, и трепетал молодой задорный смех. По могилам прилегающего к ограде кладбища разместились деревенские парни, в пиджаках поверх цветных рубах, в сапогах гармоникой и в черных картузах с блестящими козырьками. Девки, в пестрых ситцевых платьях и платках, некоторые по-городскому в шляпках и прическах на затылке, в мантильях и «пальтишках», стояли отдельно от парней, лущили семечки и задорно перекликались с парнями.
В церкви было тесно. По одну сторону стояли мужики в свитках. Маслянистые, с тщательно расчесанными рыжими, темными, седыми и лысыми затылками головы были напряженно тупы. Среди мужицких, пахнущих махоркой и дегтем черных, серых и коричневых кафтанов, ближе к амвону резкими пятнами легли белые кителя исправника и двух офицеров и несколько чиновничьих вицмундиров с золотыми пуговицами. Правая сторона церкви была занята бабами. Здесь крепко пахло коровьим маслом, ситцем и луком. Темные и пестрые платки, повойники, кички и шляпки с цветами непрерывно колебались, точно цветущий луг под напором ветерка.
Иконостас старинной резной работы стиля церковного рококо начала XIX века, с пухлыми толстощекими херувимами, виноградными листьями и витыми колонками, горел золотом. Иконы Спасителя и Божьей Матери были украшены желтыми гирляндами бутоньерок, одуванчиков и курослепа. По бокам царских врат стояли молодые березки. На аналое, у образа «Праздника», увядал нежный венок ландышей. Вдоль клиросов и везде по храму были расставлены молодые березки, и их нежный весенний аромат смешивался с запахом ладана, мужицкой одежды, коровьего масла и розовых капель и входил в душный воздух переполненного храма дыханием молодой рощи.
Пестрый хор певчих местной школы стоял на одном клиросе, на другом были почетные прихожане, старый генерал в отставных погонах, волостной старшина, осанистый старик с длинною седою бородою и несколько дам в коричневых и синих платьях.
Федя с Варварой Сергеевной, тетей Катей и няней Клушей пришли в десять, но церковь была уже полна. Кончили читать евангелие.
Федю, привыкшего к чинному порядку гимназической церкви, коробил непрерывный гул голосов, мешавший слушать и молиться. Его хлопали по плечу свечой, сзади просовывалась рука со свечкой. Федя передавал ее таким же образом дальше, и по головам молящихся, по плечам, то приподнимаясь, то опускаясь, как щепки разбитого плота по порожистой реке, текли к алтарю белые свечи. Они замирали, останавливались и шли дальше к иконостасу, где тесной гурьбой стояли мальчишки. Там, то справа, то слева, выходил кто-нибудь из передних рядов, тяжело поднимался по ступени, со стуком становился на колени, бухал на четвереньках земные поклоны, крестился, мотая волосами, и ставил свечку. Свечей было много. Их некуда было ставить. Снимали полуобгоревшие и ставили новые.
— Празднику! — шептали сзади.
— Празднику! — говорили негромким голосом слева.
— Спасителю! — слышался шипящий тенорок справа.
— Миколе Угоднику! — басил кто-то впереди.
— Миколе, сказал тебе, коему лешему ставишь-то? — негодовал сзади Феди возмущенный бас.
Впереди возились, шумели и дрались мальчишки. Маленькие ползали к иконам, порывались пробраться в алтарь, их оттягивали, они плакали. Матери вмешивались в кипень детских русых головок и пестрых рубах. Раздавались шлепки и уговаривания.
Бабы охали, шептали молитвы, истово крестились, повторяя за священником слова возгласов и добавляя свои.
— Святая святым, — шептала сзади Феди старуха, — им, святым угодникам, подсоби, помоги, сподоби и помилуй их!
Хор пел стройно, но резко отделялись жалобные дисканты и гудели басы, на давая аккорда, которого в гимназии умел достигнуть Митька. Слова выговаривали невнятно, и хор терял красоту. Священник и дьякон служили ревностно. Они были в новых ярко-зеленых, расшитых золотом ризах, большие, массивные, громогласые, густоволосые; но портило впечатление, что к словам молитв и возгласов они прибавляли замечания молящимся.
— Со страхом божьим и верою приступите! — возглашал священник и почти тем же голосом говорил, — не все сразу, подходи поодиночке. Тетка Акулина, повремени маленько.
Причастников было много. Плакали и вопили, булькая, захлебываясь и задыхаясь, грудные дети.
Весь молебен стояли на коленях, охали, ахали. Кто-то истерично кричал.
Красота православной службы растворялась в русском деревенском быте, и быт этот был непонятен и чужд Феде. Он возмущался и осуждал.
— Мама, почему не уймут детей? — говорил он, оборачиваясь к матери. — Мама, надо же вывести эту женщину! Почему она хохочет? Разве можно так!.. В церкви!
— Молчи, Федя, молись, — кротко шептала Варвара Сергеевна.
Она молилась. С умиленным лицом смотрела она на желтые бедные цветы чахлых болотных полей. Поведение крестьян ее не возмущало. Она понимала их. Они ей еще были родными. Федя не понимал деревни. Он был далек от нее и менее «барин», чем была «барыней» его мать, он осуждал ее, презирал и в трудном деревенском быте видел только грязь, вонь и беспорядок.