Шрифт:
Белые пальцы ловко намазали булку маслом. Алеша приподнялся и, стыдливо прикрывая свою грудь и шею одеялом, — он был еще без халата, — начал есть эту булку, как какой-то священный хлеб.
— Вянут мои хризантемы, — поправляя цветы, сказала Татьяна Николаевна, — ну ничего, я вам принесу новых. Как хорошо, что вас скоро переведут в палату для выздоравливающих. Там гораздо веселее. Ольга будет играть на фортепьяно, мы будем играть в рубль. Вы знаете эту игру, Карпов?
— Нет, я не знаю, — отвечал Алеша.
— Это очень просто. Я вас научу.
Да, все клевета. Это страшная работа бесов — разрушителей России, работа, не останавливающаяся ни перед чем, даже перед этой невинной красотой. Татьяна Николаевна показалась ему еще прекраснее, еще дороже. Точно он потерял ее и теперь нашел снова. Царевна сказки снова была перед ним. Разговор с Верцинским был чудовищный кошмар, и Верцинского он теперь ненавидел всеми силами души. Татьяна Николаевна сидела против него и ласково болтала и слушала рассказы Алеши про полк, про знамя, про казаков, про то, как страшно идти в головном разъезде и напряженно ждать глухого стука выстрела и свиста пули. Сестра Валентина подняла штору и, стоя у окна, смотрела на двор, на противоположный флигель госпиталя, и забота не сходила с ее лица.
— Простите, Татьяна Николаевна, — сказала она. — Я пойду. Надо принять и приготовить белье из прачечной. Сегодня ожидается поезд с ранеными Юго-Западного фронта.
— Я пойду с вами, — сказала Татьяна Николаевна. — До свидания, Карпов. Будьте умницей. Знайте, что вы мне дороги.
Она кивнула ему точеной головкой. Он не посмел попросить у нее руки на прощанье и влюбленным взглядом провожал ее, пока она не вышла из комнаты. Они проходили мимо Верцинского. Верцинский проснулся. Его худое лицо тонуло в подушке. Торчал, как у покойника, обострившийся нос, и глаза смотрели мрачно и злобно.
Татьяна Николаевна прошла мимо, даже не посмотрев на Верцинского. Точно безсознательно она ощущала дыхание той злобы и непримиримой ненависти, которая жила в этом человеке.
XI
В просторной столовой отделения для выздоравливающих собралось человек двенадцать офицеров в чистых изящных халатах, была Императрица со всеми четырьмя дочерьми, сестра Валентина, сестра Рита и еще несколько сестер и служащих лазарета.
Великая княжна Ольга Николаевна только что кончила играть на рояле, и все сидели молча, не смея хвалить мастерскую игру государевой дочери.
Был октябрьский вечер. За окном сыпал дождь и иногда с налетающим ветром барабанил по стеклам. Здесь, в ярко освещенной электричеством столовой, было тепло и уютно. Служители разнесли чай, хлеб и сласти. В углу Карпов сидел с сестрой Ритой Дурново.
К сестре Рите его влекло одинаковое страстное обожание всей Царской семьи.
— Наш родной прадед, — говорила высокая и худая, с громадными глазами, умно глядящими из-под тонких бровей, Рита Дурново, — был Суворов. И у нас у всех, у меня, у моих сестер и братьев над постелями висит последнее завещание Суворова: «Сие завещаю вам: безпредельную преданность Государю Императору и готовность умереть за Царя и Родину».
— Да, выше этого нет ничего, — сказал Алеша. — Знайте, сестра Рита, что я давно таю в себе горячее желание умереть на войне. Вы меня поймете, сестра Валентина тоже понимает… Вы скоро услышите, что я убит. Тогда скажите Татьяне Николаевне, что это я для нее убит.
— Вы влюблены в нее, — прошептала Рита. — Как я понимаю вас, Алексей Павлович! Правда, в нее нельзя не влюбиться и именно так, чтобы умереть за нее. Ведь она — сама греза. Вы знаете, что я посвятила всю себя им. Для меня нет ничего выше, ничего лучше, как им служить. Что бы ни было, я останусь им верна. Я никогда и нигде их не покину, хотя бы это мне стоило жизни.
— А разве что-нибудь грозит им? — понижая голос почти до шепота, сказал Алеша.
— Ах, не знаю, не знаю. Но говорят. И временами так страшно становится от этих разговоров. Скажите, Алексей Павлович, вы уверены в верности своих казаков?
— О да! — сказал Карпов. — Вы знаете, сестра Рита, что наш казак и солдат, сколько я понимаю, сам ничего худого не сделает. Нужны вожаки. Его может повести на хорошее и худое только интеллигенция, только офицеры.
— А как офицеры?
Карпов вспомнил Верцинского и задумался.
— Я наблюдаю их здесь, в лазарете, — сказала Рита, — кроме того, у меня шесть братьев. Знаете, Алексей Павлович, страшно становится. Все лучшее погибло на полях Пруссии и Галиции ради спасения Франции. Вот неделю тому назад мы хоронили штабс-капитана Никольского. Какой это был офицер! И сколько таких мы схоронили. У меня брат офицер Лейб-гвардии Егерского полка — он мне говорил, что не узнает полка. Восемьдесят процентов новых людей, прапорщики ускоренных выпусков, из студентов и гимназистов, люди, совершенно не имеющие гвардейских традиций. И так везде! Здесь стоят запасные батальоны гвардии; я вижу офицеров — я молода, неопытна, но я вижу, что это не то. Как позволяют они себе говорить про священную особу Государя, как ведут себя на железной дороге и в трамваях. Я гляжу, и мне страшно. А что, если это начало конца? О, никогда, никогда, что бы ни случилось, я их не покину. Мой прадед завещал мне безпредельную преданность — и с нею я умру.