Шрифт:
Маруся с последышем заняла кабину, а прочая ребятня забрались к Ткачуку в кузов, сидят тише голубей. Кто в селе от них не натерпелся? Всем досаждали, шкоды, а сейчас качались на тюках, пониклые, смирные. Ткачук искоса поглядывал на Юрковый приплод, на их сухие в цыпках руки, на прядки выгорелых волос, спадающих в ложбинку затылка.
Безпритульные щеня, в чем виноваты, что татко достался не человек?.. Маруся не потянет пятерых, яснее ясного, единый путь – в интернат, что сироты при живом родителе. Аукнется им отцово веселье… Коль с малолетства без надзора, подрастут, как ни верти, конец известный: в Сокирянах камень пилить, за казенный счет…
У Ткачука зашевелилась рука погладить одного из братьев, но сдержался. Отвел взгляд. К такому с лаской – а в ответ не знаешь, чего ждать. Юрково семя. Конопатое волча. И вообще, не к моменту Ткачук размяк. В его пиковом положении о расплате думать надо, как ноги спасать, Юрко не зря грозил – укоротит на полметра, потом скажет – иди, гуляй!
Вскоре въехали в Слободу. Отсюда Юрко взял Марусю. Годная была девка, а вернулась домой с грузом, не дай боже кому…
Узкий проулок заполнил собачий лай. Над прогнувшейся крышей из каглы [73] тянуло кизячным дымом – Марусины старики были в хате, но от стыда не вышли во двор. Зато соседские байстрюки мигом повисли на огороже.
73
Кагла – печная труба.
Когда сгрузили, Ткачук вытер лоб и подумал вслух:
– Тяжко пятерых поднять… Вай-ле, тяжко…
У Маруси лицо рудое, в крапинах пота. Разогнула спину и, заправив патлы под хустку, сказала беззлобно:
– А я, вуйко Тодор, в этой жизни еще не видела легкого дня…
Достала из-за белой пазухи ушастый узелок, рассчитаться с Яшей, но тот приказал: спрячь, откуда взяла, не то сам положу… И видно было, что не прочь!
– Награди вас, Господи, всем добрым!.. И вас, вуйко Тодор!
Обратно ехали молча. Яша смотрел на дорогу, посвистывал, будто ничего особого не произошло, и руки его спокойно лежали на руле.
Ткачук тоже смотрел на дорогу, но без интереса. Он устал. И странное дело: почему-то чувствовал себя довольным. Конечно, мало приятного ожидало впереди за Яшину затею, теперь Юрко спровадит со света, не миновать. Но в мыслях Ткачук даже возгордился, что помог Марусе. Будь что будет, зато люди скажут: не забоялся топора. Скажут: старый Ткачук – то человек, еще сыскать надо, у него в сердце – совесть, не вата…
И от этих рассуждений настроение переменилось. Будто холодного пива поднесли в страдный день – такое облегчение. И страхи пустые сдуло, что ветром полову. Вон Яша – не горюет, один свист в голове. Он на Юрковы слова и глазом не ведет. Своим рукам больше доверяет, чем пьяным угрозам. Это только на погнутое дерево все козы горох сыплют. А если стоять в рост – кто посмеет?
И еще подумал мимолетно: у Ваньци в хате компания, понятно, окосела в лежку, так что Ткачуку придется с рыбой почухаться, больше некому.
Одно ведро для Яши набрать, одно – начальнику. Главное, крапиву найти, разъярую, как порох, чтоб от нее зуд огненный шел. Выстлать той ожигой внутри ведра, потом рыбу класть, и поверх рыбы опять же прикрыть. Крапивный лист свежесть держит… Такая, значит, забота.
Приятелек
К Нестеренко в гости старший брат приехал. По селу сразу языки зашевелились. Одни говорили – на Севере мордовался, раз столько времени о себе молчал; другие считали – из Канады прибыл, по чемоданам видно: кожаные, дорогие, с медными пряжками. Многие за давностью позабыли, как его зовут – столько лет прошло…
А Ткачук огорченно кивал головой, не постигал, как это Прокопа не помнить. Игий, забуды! При такой куцей памяти – жизнь пустотная. Прокопа забыли… Как можно?
Вот он, Ткачук, все помнит, будто вчера было. Разом на хворостинах скакали, сами не выше лопухов, разом парубковали, разом по свадьбам да гулянкам развлекались. А в Слободе на Зеленые Свято обоих так отметелили, до самого дома дорогу юшкой кропили, вай-ле, всякое было…
Ткачук в суконном пиджаке – им только по праздникам пользовался, в чистой рубахе и в целых ботинках, не ожидая приглашения, пошел поздоровкаться по праву первого дружка. Хотел медали навесить, но передумал: слишком нарядно выходит – однако цветную планку все же приколол.
Правда, идти гостевать к Нестеренко мало приятного. Младший Михайло – нос кверху держит. Мнит из себя пана. Хату смуровал [74] на боль всему селу – такой приметный палац. Цинком крытый, на высоком цоколе, с верандой из цветного стекла. Заходил туда Ткачук лишь по крайней надобности, когда нельзя не зайти: на поминках бывал, во все поминальные дни до сороковины, да еще в родительскую субботу, – больше, кажется, не приходилось. Были они в дальнем родстве, но Ткачук не уважал Михайла за острый характер: любит форсить. Думает, если киномеханик, то весь мир за яйца ухватил. Другие у него – темнота, разговора не стоят, одного себя за умного держит. Кино крутить разбирается, а что его Ганьку шофера по лозам таскают, тут он слепой, тут смекалка кончилась, шлях бы его трафил! [75]
74
Смуровать – построить.
75
Черт бы побрал.
Но приезд Прокопа был превыше всяких нелюбовей к его брату. И Ткачук спешил встретиться, махнув рукой на те пересуды, что накличет его незваный приход. Особо интересно: сразу ли Прокоп его признает? Ведь как ни крути, почти сорок годков уплыло…
Но младший Нестеренко подпортил сюрприз – уже в дверях обнародовал Ткачука:
– Вуйко Тодор, заходь!
Ткачук в волненье не различал вокруг лиц, расплывчато видел, что кто-то чужой поднялся от стола, протягивал навстречу руки. Бритое лицо, усы. От рубашки его, от шеи пахло незнакомо и приятно. А по тому, как он привалился к Тодорову плечу, как сильно облапил и не отпускал от себя, Ткачук с закрытыми, уже мокрыми глазами поверил, что это Прокоп.