Шрифт:
Однажды Верин отец застукал нас, когда мы целовались. Он не сказал ни слова, только кашлянул и прошел мимо. На следующий день он сказал, что хочет со мной поговорить. Немецкий он знал довольно прилично. "Послушайте, – сказал он, – вы нам помогаете, и мы вам за это благодарны. Но Аранделовац – городок небольшой. Вы уйдете, а мы здесь останемся. Вы ведь знаете, как люди любят сплетничать. Прошу вас, не губите Вере жизнь". Признаться, такое соображение не приходило мне в голову. Я сказал, что исполню его желание, и, действительно, терпел несколько недель, но все это время мы с Верой по-прежнему не сводили глаз друг с друга. Антош снова поговорил со мной и спросил, как я отношусь к Вере. Я ответил, что люблю ее. Тогда он сказал, что она тоже меня любит и что он хотел бы узнать обо мне побольше. Услышав, что мой отец – профессор Кёнигсбергского университета, Антош пришел в такое волнение, будто я сообщил, что он – сам Господь Бог. С той минуты он относился ко мне с величайшим почтением, только что в пояс не кланялся. Мы с Верой и вправду любили друг друга. По армейским порядкам я не мог на ней жениться, но обещал вернуться, как только кончится война. И я вернулся, но Веры уже не было в живых, а Антош запил горькую. Выяснилось, что сразу после того, как мы оставили Аранделовац, какие-то бандиты решили отомстить тем девушкам, которые дружили с немцами. Как правило, месть состояла в том, что девушек брили наголо, но Веру они изнасиловали штыком и повесили на рыночной площади, и там она висела, истекая кровью, пока не умерла. Это была единственная девушка, которую я по-настоящему любил.
Еще в самом начале рассказа Эрика взяла Юргена за руку, и теперь они сидели с глазами, полными слез.
– Расскажите что-нибудь веселое, – попросила меня Эрика, – чтобы было смешно.
Я рассказал об университетских розыгрышах, и это вызвало у них улыбку. Я рассказал про лагерь «Кэссиди», и они посмеялись. Потом Эрика с Юргеном начали рассказывать анекдоты. К концу вечера мы уже беседовали как старые друзья. Когда Юрген вышел в уборную, я спросил Эрику:
– Как, по-твоему, отнесется ко мне твой отец?
– Положительно.
– Ты уверена?
– Да.
– Хочешь, пойдем куда-нибудь завтра?
– Да.
– Попробую достать на что-нибудь билеты.
Когда я попросил счет, официант сказал, что Юрген уже заплатил. Мы вышли, и Эрика с Юргеном собрались было ехать на метро, но я втолкнул их в такси и дал шоферу деньги.
Билеты я достал в Шиллеровский театр на «Меру за меру». Я не удивился бы – и не был бы слишком расстроен, – если бы Эрика снова пришла с Юргеном, но на этот раз она была одна. В антракте мы прохаживались по фойе, и мужчины прямо-таки поедали Эрику глазами – даже те, которые вели под ручку весьма эффектных дам. Я был горд. После спектакля мы прошли пешком по Харденберг-штрассе до Штайнплатц и там заглянули в ночной ресторанчик, называвшийся «Volle Pulle», [57] где нас посадили за столик в глубине ниши. Бутылка мозельского уже подходила к концу, когда я заметил, что скатерть свисает очень низко, ниже колен. До этого все шло прекрасно: время от времени я заглядывал Эрике в глаза и мог поклясться, что она переполнена чувствами. Несколько раз она посылала мне воздушные поцелуи, как бы порываясь сказать, что если бы вокруг не было всех этих людей, нас ничто не могло бы удержать. Немного подождав, я положил руку ей на колено, и Эрика сжала ее в своей руке. Моя рука плавно скользнула ей под юбку и так же плавно двинулась вверх по ноге. Я думал, что Эрика вот-вот преградит ей путь, обратив все в шутку, но рука скользила все дальше – по чулку, по поясу, – пока, наконец, пальцы не ощутили кожу. Не в силах поверить в такую удачу, я внимательно следил, чтобы нас никто не застукал. Мои пальцы уже оттягивали резинку на трусах, и тут я взглянул на Эрику, ожидая увидеть на ее лице выражение самозабвенной страсти, но вместо этого увидел слезы в ее глазах.
57
«Полная бутыль» (нем.).
– И это все, что тебе нужно? – спросила Эрика. Я тут же убрал руку и положил ее на стол.
– Извини, – сказал я. – Я не думал, что тебе это будет неприятно.
– Почему ты так решил?
– Мы так хорошо провели вечер. Ты мне стала совсем родной.
– Да, вечер был чудесный, и я чувствую то же, что и ты, но пойми, нельзя же вот так сразу. Мы ведь еще и не поцеловались ни разу, а ты уже лезешь мне под юбку, да к тому же в ресторане. Я вовсе не ханжа, но мне не нравится заниматься такими вещами без любви, а полюбить я могу только тогда, когда узнаю человека близко. А теперь, если я нарушила твои расчеты, мы можем уйти.
– Мне очень неприятно, прости.
Несколько недель я занимался непривычным для себя делом – ухаживал за женщиной, не предпринимая никаких решительных шагов. Я решил: пусть Эрика начнет первая. Мы встречались каждый день и всякий раз придумывали что-нибудь новое. Мы ездили в Ванзее и на Павлиний Остров, катались на лодке по Хафелю, [58] бывали в «Ролленхаген-Штубен» и у Кемпинси, у Шлихтера и в «Замке Брюнингслинден», [59] не пропустили ни одного спектакля, ни одной оперы, в варьете смеялись над остротами насчет Аденауэра и восточногерманских бюрократов. О матери Эрики я знал лишь то, что она умерла во время войны. Однажды, когда мы с Эрикой ужинали в ресторане «У шваба», она рассказала, как все это случилось.
58
Приток Эльбы.
59
Берлинские рестораны.
– В сорок четвертом, когда бомбили Кенигсберг, отец отправил меня и мать к дяде в Бреслау. Гитлер хоть и заявлял, что превратит Бреслау в неприступную крепость, но этому никто не верил. Бомбили, правда, Бреслау только один раз, однако в конце ноября русские подошли так близко, что командование отдало гауляйтеру распоряжение эвакуировать женщин и детей. Гауляйтер – его звали Пауль Ханке – и пальцем не пошевелил, и только когда русские дошли до Силезии, он наконец-то решил нас куда-нибудь отправить. И вот однажды в воскресенье, в январе, мы услышали по репродуктору: "Внимание, внимание! Женщины с детьми следуют пешком до Опперау, в направлении Канта". Мы положили кое-что из вещей на салазки и тронулись в путь. Было двадцать градусов мороза, и я совсем закоченела. Наконец мы добрались до Канта и устроились ночевать в каком-то сарае. Мама закутала меня в свое пальто, а сверху прикрыла нас сеном. На следующий день мы отправились дальше и дошли до Нёймаркта, но там уже набралось полным полно беженцев, и найти ночлег, пусть даже в сарае, не было никакой возможности. Тогда мы приставили салазки к дереву и соорудили из одеял подобие палатки. Мама легла на меня. Мне было так тяжело и холодно, что я почти совсем не спала. Когда я утром попробовала встать, мама не шевелилась. Ночью она умерла – замерзла. Я положила ее на салазки и потащила в Нёймаркт. Там, на площади, рядами лежали трупы замерзших детей – их было несколько десятков. Полицейские забрали маму, сказали, что похоронят. Потом они спросили, есть ли у меня жилье, а я ответила, что сама справлюсь. Дело в том, что отец сказал, чтобы после войны мы ждали его в Берлине. Там жил его коллега, профессор Хорбач, и он должен был нас приютить. Папа понимал, что русские займут Кёнигсберг и Бреслау, но считал, что Берлин возьмут англичане с американцами. Так что я оставила салазки в Нёймаркте, сунула кое-что из вещей в рюкзак и пошла дальше. На следующий день в Легнице я чудом втиснулась в поезд, который довез меня до Гёрлитца. Там, на вокзале, когда я стояла в очереди за супом, ожидая поезд, идущий на север, меня кто-то окликнул. Я оглянулась и увидела Хайнца Эггерса. Он тоже жил в Кёнигсберге, мы учились в одной школе, только он был на два класса старше. Его недавно призвали в армию. Хайнц спросил, куда я еду. В Берлин? Так его автоколонна как раз направляется на север. Может, подвезти до Франкфурта-на-Одере? Конечно, подвезти, ответила я. Он пошел договориться с сержантом и потом махнул мне рукой – залезай. В кабине я сидела между сержантом и Хайнцем, которые вели машину по очереди. До Франкфурта-на-Одере было всего сто пятьдесят километров, но ехали мы весь день и большую часть ночи – такие везде были заторы из-за беженцев и армейских колонн. Несколько раз над нами проносились русские самолеты и было слышно, как где-то в стороне с них обстреливали людей внизу. В Губене мы остановились на бензозаправке. Была ночь. Сержант отправил Хайнца вздремнуть в кузове, а сам угостил меня хлебом с колбасой. Где-то впереди слонялось несколько солдат, но в основном шоферы спали. "Услуга за услугу, – сказал сержант. – Услуга за услугу". "О чем это вы?" – спросила я. "Мы тебя подвезли и накормили. Значит, оказали услугу, верно?" "Верно, – ответила я. – Большое вам спасибо". "Ну, теперь твоя очередь". Мне было только четырнадцать лет, но выглядела я старше. Я и в самом деле не понимала, что он имеет в виду. "Денег у меня мало, а еды и вовсе нет", – сказала я. "Да я не про то". – "Чего же вы тогда хотите?" – «Тебя». До этого сержант вел себя очень скромно, и я просто не поверила, что он говорит всерьез. Наверно, мне следовало позвать на помощь Хайнца или выпрыгнуть из машины и броситься бежать, но я продолжала сидеть как сидела. Я привыкла слушаться взрослых, в особенности тех, на ком военная форма. Кроме того, мне нужно было попасть во Франкфурт-на-Одере. А если он сейчас меня высадит и придется идти пешком? Мне подумалось, что он в чем-то прав и что я поступлю дурно, если не подчинюсь. Когда он потянулся ко мне, я не отодвинулась, но и помогать ему тоже не стала. Было так холодно, что мы почти ничего с себя не сняли. Все произошло прямо там, в кабине. Я, помню, думала: только бы было поменьше крови, а то он рассердится. Когда все кончилось, он поблагодарил меня, извинился, сказал, что в общем-то он человек не злой – просто слишком долго был без женщин. Я, наверно, должна была бы его ненавидеть, но то, что я пережила за последние дни, притупило во мне все чувства. Когда в кабину вернулся Хайнц, я ни словом не дала понять, будто что-то случилось – боялась сержанта. Во Франкфурте-на-Одере сержант снова извинился и дал мне колбасы и хлеба. Поезд на Берлин пришлось ждать долго. В общем, скиталась я целую неделю, пока не нашла наконец профессора Хорбача. После войны мы пробовали найти мамину могилу, но Нёймаркт был уже не немецкий, а у поляков не сохранилось никаких записей об умерших.
Как-то вечером, когда мы ели устриц в ресторане «Абен», я спросил у Эрики, хорошо ли она помнит свою жизнь в Кёнигсберге.
– Очень хорошо, – ответила она. – Странно, чем дальше то время, тем больше вспоминается. Мама часто водила нас с Юргеном гулять. Жили мы в одном из профессорских домов на Верхнем озере. Сначала мы доезжали на трамвае до Кайзер Вильгельм-платц, где был магазин «Саламандра» – в нем мне покупали обувь. Потом шли по Кантштрассе и через Собачьи ворота выходили к собору и гробнице Канта. На углу Собачьих ворот была кондитерская, куда я очень любила ходить, – там делали изумительные марципаны: съесть их можно было сколько угодно. Затем гуляли по парку. Еще, бывало, заглядывали к папе в университет, а он иногда после работы вел нас в театр. Там над входом была надпись – цитата из Шиллера: "Ewig jung ist nur die Phantasie" – "Лишь фантазия вечно юна". В Кёнигсберге работали великолепные актеры: Карл Йон, Вольфганг Прайсс, Ева Бубат, а в опере я просто с ума сходила от Йозефа Херманна и Зигмунда Рота. Но знаешь, какое у меня было самое-самое любимое место? Книжный магазин "Графе унд Унзер", самый большой в Европе. Там первый этаж был устроен как читальня, а в детском отделе стояли столики и стульчики и можно было сидеть и смотреть книжки с картинками. Мебель сверкала яркими красками, а на обоях были нарисованы всякие сказочные персонажи. Я чувствовала себя там счастливой.
В один из погожих воскресных дней мы с Эрикой отправились на Павлиний остров, и за бокалом белого пива [60] с малиновым сиропом я попросил ее рассказать об отце. Я знал о нем только то, что он был профессором и что ему пришлось много испытать после войны.
– Отец заведовал кафедрой в Кёнигсбергском университете, – сказала Эрика. – Занимался он диалектами, которыми увлекся еще в детстве, когда его отец заполнял диалектологические анкеты для университета. Папа работал вместе с профессором Циземером, известным специалистом по культуре Восточной Пруссии. Когда-то Прусская Академия поручила Циземеру составить словарь прусских диалектов. Он набрал себе сотни помощников и трудился над этим словарем много лет. Студентом папа часто бывал в рыбачьих поселках, где его интересовало буквально все – от устройства сетей до суеверий, – но в особенности диалекты. Именно диалекты стали темой его дипломной работы. Посередине Восточной Пруссии проходит древняя граница между Натангеном и Эрмляндией, и папиной целью было выявить отличия между диалектами по обе стороны этой границы. Целых два года он собирал материал, исколесив на велосипеде весь край из конца в конец – от Браунсберга до Мельсака. На Циземера папино исследование произвело такое впечатление, что он оставил его работать в Кенигсберге. Папа написал диссертацию о влиянии силезских наречий на хайльсбергско-зеебургский диалект. Он всегда что-то писал и публиковал. К началу войны Циземер и папа собрали весь материал, необходимый для словаря, но успели подготовить к печати только полтора тома, а всего их должно было быть восемь. Когда русские вплотную подошли к Кенигсбергу, Циземер сложил все бумаги в ящики и спрятал их на ферме возле Пренцлау. Перед самым концом войны эту ферму обстреляла русская артиллерия. Погибло все – все, над чем Циземер трудился тридцать, а папа двадцать с лишним лет. После войны Циземер поселился в Марбурге, но это был уже конченый человек. Папа, узнав о том, что случилось с ящиками, пытался повеситься. К счастью, мы с Юргеном подоспели вовремя. Мы тогда жили в Берлине, в Зелендорфе, в каком-то подвале. Папа и Юрген расчищали завалы, оставшиеся после бомбежек, а я работала в американском гарнизоне в магазине. Мы всё" надеялись, что папу пригласят в какой-нибудь университет – сперва думали, что в Марбург, потом в Тюбинген, потом во Фрайбург, но мечты так и остались мечтами. Наконец папе предложили работу в Свободном университете. Мы с Юргеном не могли поверить такому счастью – значит, мы остаемся в Берлине! Мы даже отметили это событие и много смеялись, но чем больше мы с Юргеном веселились, тем печальнее становился отец. Наутро мы никак не могли его добудиться – он принял смертельную дозу снотворного. Нам опять удалось его спасти, но с тех пор у папы депрессия и работать он больше не может.
60
Распространенное в Германии пиво – очень слабое и кислое.