Шрифт:
Конечно, здесь просматривается и реальный исторический сюжет, повествование о Людовике IX, умершем в расцвете славы от чумы при осаде Туниса, на чем Крестовые походы и завершились. Ретроспективный план — условие воздвижения любого монумента.
Но главное в стихотворении не исторические аллюзии, а пережитое поэтом состояние «страха и трепета», состояние человека, умирающего
В обладании полном таланта,С распроклятой судьбой эмигранта…(«Было все — и тюрьма и сума…»)
И ивановский Иерусалим — никакой не Иерусалим, а Петербург. И Прекрасная Дама говорит его сердцу не о трубадуpax, а о преданном далекой приневской земле Александре Блоке – И еще проще — об Ирине Одоевцевой в Летнем саду:
И опять в романтическом Летнем Саду,В голубой белизне петербургского мая,По пустынным аллеям неслышно пройду,Драгоценные плечи твои обнимая.(«Распыленный мильоном мельчайшим частиц…»)
С этого вздоха началась настоящая ивановская лирика, об этих плечах вздыхалось еще в Петрограде:
Зачем драгоценные плечи твоиКак жемчуг нежны и как небо покаты!(«Эоловой арфой вздыхает печаль…»)
Что еще, кроме этих плеч, пребывало с Георгием Ивановым? Россия? Петербург? Смерть? Бесполезность протеста?
Достаточно, чтобы умереть поэтом.
За верность стихам Георгию Иванову и воздастся. Воздастся за то, в чем остальные его современники в большей или меньшей степени, но усомнились.
Георгий Владимирович Иванов умер в том же, что Блок и Гумилев, проклятом Ахматовой августе. 26 или 27 числа: история, как и в случае с Гумилевым, тут же начала давать сбои.
Был на похоронах Адамович, взял у Одоевцевой предсмертную записку поэта. «По тону» она ему не очень понравилась, о чем он не преминул тут же сообщить за океан в письме к Софье Прегель от 4 сентября 1958 года. Вот ее текст:
«Благодарю тех, кто мне помогал.
Обращаюсь перед смертью ко всем, кто ценил меня как поэта, и прошу об одном. Позаботьтесь о моей жене, Ирине Одоевцевой. Тревога о ее будущем сводит меня с ума. Она была светом и счастьем моей жизни, и я ей бесконечно обязан.
Если у меня действительно есть читатели, по-настояшему любящие меня, умоляю их исполнить мою посмертную просьбу и завещаю им судьбу Ирины Одоевцевой. Верю, что мое завещание будет исполнено.
Георгий Иванов»
Кто был на похоронах еще — неизвестно.
Вот что пишет друг поэта Кирилл Померанцев:
«29 августа 1958 года снова приезжаю в Йер. <…> Вся в черном сидит Одоевцева.
– А Жорж?
– Позавчера…
На местном кладбище — чуть заметный бугорок земли, маленький, связанный из двух веток воткнутый в него крест».
Могила была обречена. Сегодня участка, отведенного на кладбище в Йере для русских постояльцев «Beausejour», нет и в помине.
Только через пять лет удалось собрать деньги на перезахоронение под Парижем, там, где покоится цвет русской эмиграции. Чудовищно, но и против этой акции были протесты. Не из религиозных побуждений, не потому, что нельзя тревожить прах усопшего, нет. Есть ли Бог, нет ли Бога, повод жестоко преследовать друг друга люди найдут всегда — даже за гробом.
Вот Дмитрий Кленовский, царскосел и христианин, прекрасный поэт, эмигрантский дебют которого приветствовал Георгий Иванов, пишет епископу Иоанну Шаховскому: «Перенесение праха Георгия Иванова в Париж дело похвальное, но все-таки странно было прочесть Ваше имя в составе созданного для сего комитета. <...> Знаю, дорогой Владыка, сколь Вы терпимы <…>, но все-таки… при несомненном таланте Г. Иванова (и дьявол тоже талантлив!) я чувствую к нему глубокое отвращение… Камня в него, понятно, не брошу, но и цветов на могилу не принесу».