Шрифт:
— Все новшества, новшества! Звался, как положено, шпрехом. Так нет, перекрестили зачем-то!
Действительно, с давних пор в цирке существует должность шпрехшталмейстера, или сокращенно — шпреха. Должность немаловажная, и потому она неукоснительно доверяется человеку не только внешне представительному, но и до тонкости знающему цирковое дело: тут надо и программу вести, и униформистами, командовать, и поддерживать закулисный порядок. А вот теперь решили отказаться от иноземного слова — шпрехшталмейстер, заменить его более понятным — инспектор манежа.
— Инспектор! — продолжал сокрушаться Владимир Евсеевич. — Это же служебное понятие, не больше. Скучное слово. Ни звучности в нем, ни красоты!
Вскоре ввели еще одну новинку: световое табло, объявляющее антракт. Тут уж Владимир Евсеевич и вовсе впал в негодование:
— Дожили! Надпись электрическая вместо живого голоса! Голосом я что угодно, как угодно могу выразить, а надпись... Она же мертвая, бездушная!
Верно, голосом своим Герцог владел виртуозно. В обыденной жизни тускловатый, на манеже голос его чудесно преображался, становился глубоким и округлым, играющим целой гаммой оттенков. Ну прямо не голос, а оперно-цирковой вокал!
Кстати сказать, злополучное табло просуществовало недолго. Дирекция сама убедилась, что программа от этого сделалась однозвучнее, суше. И опять во всю силу зазвучал великолепный голос Герцога.
Теперь о нашем знакомстве. Произошло оно в директорской ложе, где с некоторых пор я трудился ежевечерне.
Я тогда занимался на Высших курсах при Институте истории искусств, а институт, задумав изучение зрителя, почему-то в первую очередь обратил свое внимание на цирк. К работе этой привлекли группу студентов. Разумеется, я постарался попасть в их число.
Итак, каждый вечер я подымался в директорскую ложу, занимал место у барьера, раскладывал перед собой бумагу, карандаши, доставал часы, а затем настороженно ждал момента, когда зрителей впустят в зал.
Что требовалось от меня? Во-первых, отметить по часам появление первого зрителя, начало представления, длительность каждого антракта и наконец — окончание представления, уход из зала последнего зрителя. А во-вторых, и тут-то нужна была особая сноровка, я должен был по ходу представления фиксировать все реакции зрителей. Институтом была для этого разработана специальная подробнейшая шкала. Она предусматривала буквально все. Все виды аплодисментов: на выход артиста, на трюк, на поклон, на концовку номера. Все разновидности смеха: смех общий и единичный, взрывами и затяжной, обрывистый и переходящий в хохот. И еще предусматривались возгласы, кашель, шиканье, общий шум, топот ног... Словом, весь вечер я был прикован к залу.
Кабинет директора находился по соседству с ложей, и Герцог, наведываясь туда по служебным надобностям, не мог не заметить моих стараний. Иной раз он поглядывал в мою сторону, но не заговаривал. Впрочем, подобной чести я и не ожидал. Я был всего-навсего скромным студентом-учетчиком, тогда как Герцог... Он казался мне почти небожителем, пришельцем с той, с закулисной, сладостно неведомой стороны.
И все же однажды он заговорил:
— Прошу извинить, молодой человек. Хотелось бы знать, какую цель преследует ваша работа?
Польщенный такой заинтересованностью, я поспешил показать учетный лист, разграфленный по вертикали и горизонтали. Сюда вот заносятся реакции зрителей, сюда — распорядок программы и каждого номера. Затем вычерчивается кривая, и она позволяет судить...
— Ах, вот как! Чрезвычайно интересно! — перебил меня Герцог. — И о чем же, собственно, можно судить?
— О зрителе, конечно! О том, как в каждом данном случае принимал он представление!
— Ах, вот как! — повторил Герцог, смерив меня несколько странным взглядом — одновременно и проницательным и ироничным.
Однако тем и ограничился. Откланялся и ушел. Настоящий разговор произошел спустя несколько дней.
— Размышлял я о вашей работе, — начал Герцог, войдя в ложу и расположившись подле меня (представление закончилось минут десять назад, я уже собирался уходить). — Специальными познаниями, конечно, не обладаю. Возможно, выскажусь не по-научному. И все же так считаю: однобокая у вас работа, без должной полезности!
Я почувствовал себя уязвленным и даже приподнялся протестующе.
— Да нет, молодой человек, я обижать вас не намерен, — продолжал Герцог. — Подумайте лучше сами... Ну ладно, произвели вы свои записи. Предположим, точнейшим образом произвели. А дальше что? Польза от них какая? Что могут они объяснить по существу? Ровным счетом ничего!.. Беда в том, что вы учитываете только лишь зрителя. У вас получается так, будто он, этот зритель, ведет себя по-разному, а то, что происходит на
манеже, всегда одинаково. Но ведь это не так. Артист — такой же живой человек. Сегодня он может отработать номер с подъемом, с куражом, а завтра, напротив, вяло, или, как мы иногда говорим, по-ватному. Именно потому и зритель воспринимает неодинаково... Нет, так нельзя! Ваши записи в равной мере должны учитывать и артиста, и зрителя. Только тогда картина станет ясной, понятной. Согласны со мной?