Шрифт:
Разговор длился уже довольно долго Мы обсудили проблему раскладки сил в стране, положение интеллигенции, ее трудности. Желая сбить Горбачева с ритма вытолкнуть его из колеи, а заодно четче понять происходящее, я сказал:
— Интеллигенция признает вас лидером. Даже анекдотов обидных про вас нет.
А кто выдумывает анекдоты? Исключительно злые интеллигенты…
— Не ври — четко артикулируя сказал Горбачев — хочешь, расскажу? Стоит очередь за водкой, и последний в очереди говорит „Надоело ждать что это за безобразие устроили! Пойду-ка набью Горбачеву морду за такие порядки“ Нет этого человека и нет, наконец возвращается. „Ну как, — бросились к нему друзья из очереди — набил?“ — „Там очередь еще больше…“
— Кто вам все это рассказывает? — спросил я.
— Рассказывают! — протянул Горбачев и вдруг совершенно неузнаваемо взвился, вскричал, возвращая себе прежний из начала беседы, темперамент и лексикон:
— Тебе кажется, что все кто раньше был у власти — враги? Ты вот Лигачева и Чебрикова терпеть не можешь, а ведь все мы вместе жопу лизали Брежневу. Все! Это было, а сегодня надо объединять всех кто с нами в перестройке. Ты не забывай что мы товарищи в партии и каждый, кто с нами сегодня, должен остаться с нами!
Я съел еще один бутербродик с вареной колбасой, встал, поблагодарил.
— Александр проводит тебя, — сказал хозяин кабинета, и Яковлев прихрамывая пошел со мной. Фролов так же молча, как просидел всю встречу кивнул на прощание.
— Вы поняли как он вас защищал? — сказал мне Яковлев в тамбурике между первой и второй кабинетной дверью — Вы поняли?
Ничего я не понял, а затем просто боялся признаться себе, что глава государства человек, которого я искренне и глубоко уважаю, вынужден был декламировать нечто на запись, для успокоения своих могущественных оппонентов, для демонстрации того что он всех этих поганых либералов держит в горсти.
Только не это.
Впрочем, я мог все это и напридумать, навоображать. Думаю, что все было иначе. Просто так разговор сложился.
Но, тем не менее я никогда не принимал и не принимаю поступки этого человека прямолинейно, постоянно удивляясь точности разыгрываемых им комбинаций, просчитанных, как правило, по-гроссмейстерски на многие ходы вперед и совершающихся на грани возможного Он платит и еще заплатит собственной бессмертной душой за многое, но мы так далеко продвинулись, а Восточная Европа освободилась именно потому, что он оказался хорошим и трезвым стратегом в обществе, не приученном к реалистическому мышлению. Обсаженный со всех сторон старой партийной гвардией, стукачами и солдафонами, он постоянно решал немыслимую задачу, как продвинуться вперед, не доводя их до крайности, даже демонстрируя им, что вот он здесь, а все эти щелкоперы — реформаторы — бумагомараки у него в партийном кулаке.
Мне очень запомнилась встреча в ЦК, на том же пятом этаже, где кабинет Горбачева; достаточно загадочная, начавшаяся ровно в полдень, когда он снова кричал на меня, и не только на меня, а мне снова не было страшно. Никому не было страшно, а он обозначал собой образ ужасно строгого руководителя, меня не покидало ощущение ненатуральности происходящего и некий дальний, непонятный мне сразу расчет Горбачева.
Начнем с того, что уже сначала он был не очень похож на себя. Угрюмый, со сдвинутыми бровями, начавший со слов о том, насколько всем нам необходима сверка часов в борьбе за общее дело.
Уж это общее дело. Не поверю, чтобы Горбачев не в состоянии был понять, что у него и его противников никакого общего дела нет. Но он говорил об этом снова и снова, а я, как на хорошей пьесе, ощущал затаенность второго, глубинного смыслового ряда за верхним слоем аккуратных до банальности тезисов.
Не то чтобы с каждым годом — даже с каждым месяцем пребывания у власти из него уходила молодая комсомольская плюшевость, нарочитость экзальтации, но боль его подымалась изнутри, постепенно делая Горбачева все более жестким и самозабвенным. Он, мне кажется, испытывал удовольствие большого спортсмена, продумывая, как дойти как можно дальше. Так нападающий в американском футболе мчится, зная, что его остановят, и больно мощный защитник, уже напрягшийся на пути. Но следующая схватка будет уже ближе к чужой линии, по пути к ней его, наверное, не раз еще сшибут.
Тогда, 13 октября, Горбачев кричал на нас. Вначале на многих сразу, обвиняя прессу в безответственности, левацких загибах и плохом служении партийному делу. Затем он выкричал в зале Старкова, редактора популярной, но не знаменитой еще газеты под названием „Аргументы и факты“. Я помню звенящую тишину, в которой Горбачев тыкал пальцем в Старкова и кричал, сверкая неизменными своими очками в тонкой оправе, что на месте его, Старкова, он бы подал в отставку и ушел из газеты. А ведь все дело было в малом — в статистике, обнародованной газетой. Согласно этой статистике, он, Горбачев, не всегда был на первом месте по популярности в стране, а Лигачев и вовсе был где-то в конце списка. Горбачев лютовал на редактора, будто тот разгласил секрет изготовления немыслимой бомбы или еще чего-то, на чем зиждется мощь.
Он кричал, и было не страшно, и жаль было кричащего лидера. Еще я глядел на Яковлева, с которым у меня были хорошие отношения, и на Медведева, с которым мы друг друга терпеть не могли. Секретари ЦК были спокойны. Будто глядели по телевизору запись матча, результат которого был им уже известен.
Горбачев говорил долго. Он посокрушался, что американский госсекретарь Бейкер по отношению к перестройке более оптимистичен, чем советский экономист Шмелев. Затем он поругал еще одного экономиста — Попова, велел, чтобы редакторы строже блюли партийную линию — и все это непримиримым тоном учителя, только что получившего самый невоспитанный класс в школе. Члены политбюро сидели, окаменев.