Шрифт:
Это сейчас, почти через два века, нам кажется все ясным — что Бонапарт был обречен, а война выиграна уже с конца 1812-го. Однако многое в этой уверенности происходит от твердого нашего знания — чем дело кончилось… Карамзин же может вызвать улыбку потомка, когда пишет брату даже 25 марта 1814 года (за неделю до падения Парижа): „Вести из армии хороши, однако же нельзя не беспокоиться: трудно завоевать такую землю, как Франция“.
Письмо, верно, пришло в Симбирск как раз в день окончания войны…
Даже в связи с таким известием не угомонившийся за военные годы доносчик П. Голенищев-Кутузов сумел сделать очередной выпад: оказывается, на торжествах в Москве „Мерзляков, обожатель Карамзина“, не успел написать стихи на взятие Парижа — и „я пособил, велел прочитать мои“.
Однако „смешные страхи“ Карамзина происходят от многознания истории, ощущения великих ее тайн. И разве не сродни этому ощущению „странные“ соображения М. И. Кутузова, который опасался Наполеона до последнего мига, не советовал идти за ним в Европу?
Внешне неразумно — внутренне мудро: мало ли что может придумать припертый к стене гениальный полководец? Мало ли как мстит история за излишнюю самоуверенность? Но Париж взят: салюты, ликование… Кончилась одна историческая эпоха, начинается другая. Какой урок должно извлечь народам, царям из случившегося? Не обязан ли историк-художник первым заметить направление времени?
Карамзина это мучит не меньше, чем старое беспокойство, заставившей в 1803 году все бросить и приняться за Историю.
ЗАВТРАШНИЕ ЧИТАТЕЛИ
Гуляя по сгоревшей Москве, любимому городу юности, зрелости, первых трудов, Карамзин немало примечает; как всегда, самое важное открывает вечному другу Ивану Ивановичу Дмитриеву: „Не одни домы сгорели: самая нравственность людей изменилась в худое, как уверяют. Заметно ожесточение; видна и дерзость, какой прежде не бывало. Правительство имеет нужду в мерах чрезвычайного благоразумия. Впрочем, это не мое дело“.
Правительство — это, между прочим, министр юстиции Дмитриев, которому ведь полезно знать, что народ не тот, каким был прежде, что нужны реформы, серьезные дела, серьезная программа (очевидно, не худшая, чем была у Сперанского?).
„Дай бог, чтобы счастливый мир дал правительству более способов заняться с успехом внутренним благоустройством России во всех частях! Доживем ли до времен истинного векового творения, лучшего образования, назидания в системе гражданского общества? Разрушение надоело. Говорю в смысле нашего ограниченного ума: божественный видит иначе; но мы, бедные люди, имеем право молиться в засуху о дожде, в бедах о спасении“.
Иначе говоря, после войны нельзя жить по-старому: возможна вторая пугачевщина или мятеж какого-нибудь иного рода. На взлете побед, успехов, за 12 с небольшим лет до Сенатской площади, предчувствия Карамзина выглядят особенно значительными.
„Настал другой век. Дай бог тишины и благоденствия для остальных дней наших“.
Он из самих-то побед предлагает извлечь не только радостный, мажорный аккорд; однажды запишет: „Мы наказаны, но спасены со славою“. То есть в прошедшем, предвоенном периоде были какие-то роковые несообразности, тяжкие грехи, приведшие к наказанию и искуплению.
Историк, можно сказать, перефразирует древнерусского летописца, который восклицал (по поводу разорения Киева половцами): „Согрешили и получаем наказание. Как сделали — так и страдаем“. Карамзин толкует о наказании за недавнее; может быть, прав Сперанский, еще до войны как раз желавший заняться „внутренним благоустройством России во всех частях?“
Нет, тут Карамзин бы не согласился, но с обычной своей честностью, наверное, признал бы, что многого не видел, не понимал до великого 1812 года. Война и все то, что произошло с людьми, заставляет искать новые слова, новые формы…
„СВОЯ ПОЛУШКА“
Тревоги, победы, размышления — все это возвращает Карамзина к работе.
21 июля 1813 года он все-таки пишет „Примечания царствованию Ивана III“, то есть доделывает VI том, достигает 1505 года.
20 апреля 1814-го — Дмитриеву: „Надеюсь в Остафьеве кончить Василия Ивановича и прибавить главу о состоянии России, а после увидим“.
Рассказ движется к 1533 году.
15 июня 1814-го — Александру Тургеневу: „Оканчиваю Василия Ивановича и мысленно уже смотрю на Грозного. Какой славный характер для исторической живописи! Жаль, если выдам Историю без сего любопытного царствования“.
Охота к Истории вернулась, но теперь тесновато в одном XVI столетии.