Шрифт:
Историк, публикатор старинных документов И. П. Сахаров: „Здесь-то [в Истории Карамзина] узнал я родину и научился любить Русскую землю и уважать Русских людей“. Еще и еще отклики.
Царь спрашивает мнение Вяземского об Истории сразу после ее выхода — тот еще не успел прочесть; Александр же объявляет, что проштудировал „с начала до конца“.
Заинтересовался и Запад. Любопытство к российской истории подогревается огромным усилением международной роли страны после 1815 года.
Зато суровый декабрист Николай Тургенев очень насторожен, он готовит важные возражения — но притом признается: „Чувствую неизъяснимую прелесть в чтении… Что-то родное, любезное“.
Такого успеха не было (и в известном смысле не будет!) ни у одного из историков. Правда, ни в одном крупном государстве того времени не было и такого пробела в исторических знаниях: ни англичанам, ни французам, ни немцам не нужно было открывать свою древность, как Колумбу Америку, так как они ее не теряли: другие исторические судьбы, другое отношение со своим прошлым…
Размышляя об этом несколько позже, Карамзин заметит друзьям, что, кроме всего прочего, винит в своей славе и удачу: „Есть же и у других таланты, которым не было средств не только развиться, даже и обнаружиться при обстоятельствах неблагоприятных; есть и трудолюбие, которое не имеет удачи“.
Если б не он — другим пришлось бы открывать древности, спасать Россию от нашествия забвения. Но все же именно он успел.
Пушкин же (не через 8 лет, в мемуарном отрывке, а тогда же — в стихах к Жуковскому) написал:
Смотри, как пламенный поэт,Вниманьем сладким упоенный,На свиток гения склоненный,Читает повести древних лет!Он духом там — в дыму столетий…(Речь идет о Батюшкове и его огромном интересе к „Истории Государства Российского“.)
Вяземский писал об этих строках Пушкина: „„В дыму столетий!“ — Это выражение — город: я все отдал бы за него, движимое и недвижимое. Какая бестия! Надобно нам посадить его в желтый дом: не то этот бешеный сорванец нас всех заест, нас и отцов наших. Знаешь ли, что Державин испугался бы „дыма столетий“? О прочих и говорить нечего“.
Дым столетий, оказывается, было дерзким, новаторским выражением: Державин, сам Карамзин так бы не выразились — то ли из почтения к минувшему, то ли из-за непривычного еще ощущения быстроты, вихря; не „река времен“. (Державин), а именно — „дым столетий“.
Подобный энтузиазм слишком заметен, чтобы не вызвать и толков самых разнообразных, в том числе критических, иронических: неизбежные спутники, а впрочем и признаки славы…
Пушкин: „Когда, по моему выздоровлению, я снова явился в свет, толки были во всей силе. Признаюсь, они были в состоянии отучить всякого от охоты к славе. Ничего не могу вообразить глупей светских суждений, которые удалось мне слышать насчет духа и слога „Истории“ Карамзина. Одна дама, впрочем, весьма почтенная, при мне, открыв вторую часть, прочла вслух: „Владимир усыновил Святополка, однако не любил его…“ Однако!.. Зачем не но? Однако! как это глупо! чувствуете ли всю ничтожность вашего Карамзина? Однако!“
„Прочла вслух“ и недовольна Евдокия Голицына, „ночная княгиня“ (молодой поэт, кстати, увлекся ею после того, как встретил у Карамзина). По-видимому, княгиня, рассердившись на однако в начале II тома, после того закрыла книгу, как это сделал и отец Герцена: он „принялся за Карамзина „Историю Государства Российского“, узнавши, что император Александр ее читал, но положил в сторону, с пренебрежением говоря: „Все Изяславичи да Ольговичи, кому это может быть интересно?““
Декабрист Николай Тургенев сообщит брату' Сергею: „Меж тем толки о ней [Истории] странны. Иные не находят в ней ничего нового, другие в претензии, зачем История Государства Российского, а не Русская История. Бакаревич три недели смеется (и смешит Английский клоб) над выражением „великодушное остервенение“. Иной… иной жалуется, зачем о Петре I не говорит в Истории“.
Тут любопытно все — и слава, и мода (каждому приходится все же хоть открыть книгу), и уровень „светских суждений“…
Защищая Карамзина, Пушкин ставит его (нечаянно и сознательно) выше среды, света. Разумеется, поэт прав в оценке многих глупых откликов, однако снова и снова хотим повторить уже сказанное прежде: Карамзин-историк ответил на понятую им потребность лучшего русского читателя, на вопрос тысяч людей о своем прошлом и настоящем. Людей, менявшихся под влиянием огромных событий в Европе и России конца XVIII — начала XIX века, особенно под впечатлением 1812-го. Сам Карамзин писал брату, что успех его „не доказывает достоинства книги, но доказывает любопытство публики или успехи нашего образования“.