Шрифт:
Размышлять-не печатать… Однако и тут обстоятельства вдруг улучшаются.
Павел гибнет, на престоле Александр I, режим смягчен, просвещение амнистировано, Карамзин пишет „Оду на восшествие…“.
Весна у нас, с тобою мы…Как десять лет назад, он начинает журнал, и очень скоро Вестник Европы становится самым интересным, самым читаемым: редактор выписывает 12 лучших иностранных журналов, обсуждает главные, самые интересные вопросы европейской, российской умственной жизни и истории.
„Свобода!“ — провозгласили на весь мир французские революционеры; „Свобода есть право каждого делать все, что пожелает, ограниченное только одним: правом другого на то же самое“.
Карамзин не соглашается, напоминая своим подписчикам, что „Франция после долговременного странствования возвратилась опять на то место, где была прежде, с той разницей, что королевская власть ограничивалась парламентами и собраниями, а воле консульской должно все покоряться в безмолвии“.
Не станем пока что поправлять писателя (ведь „разница“ старой и новой Франции прежде всего в гибели целой феодальной системы); заметим только важную и верную в общем мысль: нельзя достигнуть республики, демократии там, где еще нет для того условий; все равно предшествующая тысячелетняя история страны, уровень ее развития, дух ее народа определят те формы, которые могут образоваться, утвердиться после переворота. Иначе говоря, „на редьке не вырастет ананас“ (как говаривал по этому поводу известный русский государственный деятель Н. С. Мордвинов). Карамзин же настаивает в своем журнале, что к примеру „Франция по своему величию (здесь — в смысле величины, размера)и характеру должна быть монархией“; Россия — и подавно: мысль Монтескье, традиция XVIII столетия. Что же. для обширных государств, выходит, нет свободы?
„Свобода, — отвечает Карамзин, — состоит не в одной демократии; она согласна со всяким родом правления, имеет разные степени и хочет единственно защиты от злоупотреблений власти“.
Иначе говоря, для России начала XIX столетия естественной формой писатель считает самодержавие с твердыми законами; деспот же в отличие от просвещенного монарха и собственных ведь законов не соблюдает…
Итак, Карамзин объявляет, что самодержавие совместимо со свободой, и начинает довольно решительно говорить и писать на эту щекотливую тему.
Когда цензор Прокопович-Антонский испугался и нашел в новой повести Карамзина „Марфа-посадница“ „воззвание к бунту“, автор вспылил (такое с ним бывало крайне редко) и объявил, что не останется в России.
Кончилось тем, что в одном месте он заменил опасное слово вольность на более, оказывается, лояльное — свобода.
Снова почва под ногами: возвращение в литературу, журнал… Все это, естественно, согласуется с домашним счастьем-подобно тому, как прежде „черные облака“ губили друзей и любовь.
Каждый день-с покинувшим столицу Дмитриевым; постоянно- с Тургеневыми, Андреем Вяземским, Херасковым, Василием и Сергеем Пушкиными (Сергей Львович много лет спустя будет настаивать, что маленький Александр Сергеевич при появлении Карамзина оставлял игрушки и не спускал с гостя глаз). Однажды появляется 18-летний Жуковский, Карамзин зовет его погостить на даче. „Жить вместе с Николаем Михайловичем, — пишет друзьям молодой поэт, — вообразите, какое блаженство, и порадуйтесь вместе со мною. Его знакомство для меня — счастье“.
„Макрокосм ужасен — микрокосм прекрасен“ (из старинного альбома).
24 апреля 1801 года Карамзин извещает брата о женитьбе на Елизавете Протасовой, „которую 13 лет люблю и знаю“.
Итак, кажется, опять счастье литературное, домашнее, удовлетворение общественное: среди послереволюционных бурь и первых наполеоновских походов — в России „дней александровых прекрасное начало“. „Главное то, что можем жить спокойно… Желательно, чтобы бог не отнял у меня того, что имею“ (Карамзин — брату Василию).
Мгновение, прекрасно ты…
Но близок пушкинский, 37-летний рубеж.
1802–1803
„Я лишился милого ангела, который составлял все счастие моей жизни. Судите, каково мне, любезнейший брат. Вы не знали ее; не могли знать и моей чрезмерной любви к ней; не могли видеть последних минут ее бесценной жизни, в которые она, забывая свои мучения, думала только о несчастном своем муже…. Все для меня исчезло, любезный брат, и в предмете остается одна могила. Стану заниматься трудами, сколько могу: Лизанька того хотела. Простите, милый брат, я уверен в вашем сожалении“.