Шрифт:
Пошел на нас город потайной – не мы на него пошли, теснит нас, из себя выталкивает… особнячки московские старые, хрущевки да брежневки плечом задевает: ррраз – и нету их! Куда подевались? Да ветром перемен сдуло…
Владлен Семенович помнил, что где-то в ящике – каком только! – у него свечка, вроде, была, огарок свечной, в салфетку завернутый на случай чего. Он воздуху в грудь набрал – и полетели ящики на пол (цыц, чувство порядка, не до тебя сейчас!), и повалились из них старые открытки, оплаченные счета, исписанные ручки, погнутые скрепки, окаменелые ластики… ну нету, нету свечного огарка, да что ж такое-то! Со всех сторон ведь уже обступили, нетопыри, вурдалаки… губищи толстые, глазищи впалые – того и гляди набросятся, а свечного огарка в салфетке и след простыл… эх, помню ведь – выбросить хотел, да отдумал: в салфетку завернул, в хорошее место положил!
И – выпал огарок-то!
Беленький, жалкий… фитиль-то хоть на месте? На месте… слава Тебе, многомилостиве Господи! Владлен Семенович пулей на кухню, спички схватил – и назад к огарку. Спичку горящую в мертвый стеарин тычет, а сам плачет, слезами заливается, что твое дитя малое. И – возжег огарок! Пламя чистое на свет вышло, говорит: не пугайся, говорит, дитя малое Владлен Семенович, утешься, говорит, Бог с тобой!
И затих Владлен Семенович, образумился. Покойно сидит, на огарок глядит, думу думает. Думу не простую – богатырскую. Пойдет он в понедельник в логовище, станет приглядываться да присматриваться. Своим притворяться, а к чужим приноравливаться. Глядишь, и победит как ни то гадину проклятую – не силой, так хитростью да разумением. Да Божией молитвою.
Была у него теперь молитва. Хорошая молитва, сердечная.
51. СПЕЛИСЬ
Если бы не Устинов…
Но представить себе жизнь без Устинова не мог теперь Лев – и Лиза не могла. Без Устинова Льва бы уже не было: его переехала бы машина, раздавила бы каменная глыба, поглотила бы Москва-река, растоптала бы толпа – с ним что-нибудь случилось бы обязательно, не будь Устинова.
Только недавно Лев снова стал выходить на улицу один. Лиза призналась, что сначала следила за ним… «почти из-за угла, Лев, – как в шпионских фильмах, правда!»: боялась, что он опять потеряет равновесие. Если б Лиза знала, думал Лев, насколько она права… Что касается его самого, то в нем страха не было ни тогда, ни теперь: теряя равновесие и уносясь незнамо куда, он чувствовал освобождение – счастье освобождения. Однако признаться в этом не мог никому – кроме деда Антонио, все это время возившемуся с ним так, словно Лев был опять шестилетним и весь в желтом.
– Ты только не забывай, Христом Богом прошу, что я всегда рядом, говори со мной, – то и дело напоминал дед Антонио, как будто мог помочь ему, не видящему, дорогу найти!
Лев, понятно, говорил с ним… разумеется, когда не падал.
– Я сначала думала, ты навсегда ослеп, – то и дело вспоминала Лиза. – Из окна выглядело так, словно ты на ощупь по двору продвигался, – и потом, по лестнице, когда я уже к тебе выбежала, ужас!
– Я в какой-то момент тоже подумал, что навсегда.
– Сама я, сама во всем виновата, – повторяла Лиза, – с Magic Eye этим дурацким!
Лиза-то, ясное дело, тут никаким боком, а вот Magic Eye… Конечно, можно предположить, что рано или поздно все равно бы произошло то, что произошло, – вот и Илья Софронович говорит: Magic Eye, дескать, просто подтолкнул события.
Правда же в том, что именно тогда Лев зрение и подорвал – снова и снова вглядываясь в окружающий мир никуда уже не годными своими глазами и пытаясь увидеть за пестрой его поверхностью более глубокие изображения. Ведь смогла же Лиза – рисуя Марьину Рощу!
– Ты как-то очень физиологически себе все это представляешь, Лев! – чуть ли не оправдывалась та, когда он возвращался к разговору о Марьиной Роще. – Я не могу сказать, что я действительно увидела… я, скорее, поняла, чем увидела! Или нет – я внутренним зрением увидела, а ты пытаешься – внешним, глазами. Но глаза так не умеют… наверное.
Однако Лев все пробовал и пробовал: уверенный в том, что – как и в случае с Magic Eye – через одно только мгновение мир качнется… и он увидит!
И мир качнулся.
И Лев увидел.
На поверхности жизни начали проступать некие зримые объемы. Сначала он не мог удержать их взглядом – изображение возникало и пропадало, но со временем ему стало удаваться «замораживать» изображение и – …да нет, быть того не может! Видимое Львом почти не отличалось от того, что он обычно наблюдал по ночам – засыпая с открытыми глазами. Правда, теперь мир выглядел еще прозрачней: перспектива оказалась гораздо более четкой, и он видел предметы, расположенные чуть дальше, за теми, которые находились перед глазами, – это сквозь них, словно ближайшие к нему предметы были стеклянными, просвечивали очертания всего остального…
Лев смотрел на глиняный горшок с каланхоэ и видел сквозь глину корни.
Лев смотрел на стену кухни и различал за глухим ковром с другой стороны очертания гостиной.
Лев смотрел на куртку и через плотную ткань видел, как бьется Лизино сердце.
Было и еще кое-что. Пострашнее. Теперь он, правда, начинал привыкать и к этому, но в самый первый раз. В самый первый раз ему за несколько секунд стало понятно, что значит «промокнуть насквозь»: он вспотел так, что нитки сухой на нем не осталось, словно по прихожей ливень прошел.
Лев тогда вдруг не увидел себя в зеркале. Поверхность зеркала, оказывается, больше уже не задерживала его взгляда: взгляд словно проваливался в нее и уходил дальше, за зеркало, в кабинет деда – и еще дальше, неважно куда, не в этом дело, а в том, что. понятно в чем. Кому ж неизвестно, что в зеркалах только при особых обстоятельствах не отражаются! Очень особых обстоятельствах. Жутких обстоятельствах. Конечно, Лев сумел договориться с собой – дескать, зеркало тоже, в конце концов, только преграда на пути взгляда, а если так, то какая разница – стена или зеркало, да никакой разницы, поверхность есть поверхность! Но разница была. И поверхность поверхности рознь. Только вот думать об этом Лев тогда себе запрещал – ужасаясь даже не столько за себя, сколько за деда Антонио: а ну как дед Антонио поймет, в чем дело? И ведь поймет, как миленький поймет!