Шрифт:
– Ушли. Все сбежали, никого нет, кроме собаки.
Крапиву разом выдернуло из оцепенения, она стремительно обернулась к нему, собираясь во всё горло кричать всякие страшные слова: не клепли на батюшку, не смей говорить – сбежали, ушли!.. Однако закричать не довелось. Страхиня не ошибся насчёт собаки. Из-за забрала долетел жалобный и горестный пёсий вой.
Крапивины пяты вдавились в серые бока жеребца: девушка узнала голос Волчка, батюшкиного любимца. И когда она неистово бросила Шорошку вперёд, в этом движении было всё. И навалившаяся непоправимость, и невозможность с нею смириться, и лютая потребность сделать хоть что-нибудь – всё равно что! – прямо сейчас…
Шорошка на всякий случай прижал уши, оскалился… и бесом влетел в ворота заставы. Городок был совсем маленький, даже меньше того, что выстроил в верховьях Мутной гордый князь Вадим. (Крапива знала: батюшка нарочно выпытывал, каков там этот новый детинец, хотел превзойти, но слишком мало было строителей – не совладал и весьма опечалился…) Избы внутри глядели покинутыми, утратившими обжитой вид. В снежное время это происходит очень быстро, стоит только дому постоять день-два-три с разинутой дверью, нетопленым… Там, куда досягало солнце, обтаивала деревянная вымостка, чернела земля, торчали лохмотья жухлой травы. Где солнца не было, держались сугробы. А у одной стены скакал, надсаживался, рвал цепь всклокоченный голодный кобель. Увидев Крапиву, Волчок захлебнулся горестным плачем. Боярская дочь не помнила, как скатилась с седла, как бросилась к псу, обняла… Могучий бесстрашный пёс визжал по-щенячьи, облизывал её лицо, вертясь и мешая расстёгивать тяжёлый толстый ошейник. Слёзы застилали Крапиве глаза, но наконец она совладала с тугим задубелым ремнём, зарылась лицом в густую серую шерсть… Вот бы на этом всё кончилось, вот бы не надо было опять открывать глаза, снова мучиться неизвестностью и определённо знать только одно: каких бы страхов ни наплодило воображение, явь окажется гораздо, гораздо страшней…
На некоторое время она забыла и думать про своего спутника. Между тем Страхиня тоже оставил седло; лошадка потянулась за ним и прихватила зубами рукав, как некогда Лютомиру. Крапива не видела этого – и хорошо, что не видела. Варяг же потрепал Игреню по шее и отправился по избам, быстро заглядывая во все углы.
– Тут, что ли, отец твой жил? – услышала Крапива его голос.
Она обернулась. Одноглазый стоял на пороге большой дружинной избы, глядя вверх по всходу, туда, где в подобных избах устраивают чистую горницу. Крапива подошла к нему, и Волчок последовал за нею. Поскуливал, вилял хвостом, прижимался к бедру. Она рассеянно перебирала пальцами щетину у него на загривке.
В избяной влазне висело на деревянных гвоздях несколько плащей. Крапива узнала между ними отцовский тёплый мятель из нарядного привозного сукна и весских бобров. Дом успели покинуть последние крохи тепла, и на шерстинках опушки поблёскивал иней.
– Тут отец твой жил? – повторил Страхиня.
Она выговорила медленно, словно спросонья:
– Я-то не была… Вон плащ его, может, и жил…
Когда впереди показались дымки над новогородскими крышами и зубчатая стена кремля, чёрная против серого неба – Смеян заплакал. Слёзы катились по запавшим щекам и застревали в нечёсаной бороде. Он их не стыдился, впервые за годы с тех пор, как мальчишкой расшибал себе нос и искал утешения у матери. Ему не верилось, что он в самом деле добрался. Одолел этот путь, наверняка породивший в волосах первую седину…
Люди повалили за ним, собираясь в гудящую толпу, сразу, как только он миновал первые избы. И было отчего! Бедный Гнедко устало отдувался и хромал едва ли не на все четыре ноги, всадник так и качался в седле; покинув место последнего привала Твердиславова посольства, Смеян очень мало отдыха давал и себе, и коню. Так что вид молодого ладожанина вполне соответствовал привезённым им новостям.
Он скорее почувствовал, чем увидел, как кто-то взял Гнедка под уздцы, повёл. К Смеяну тянулись руки, ловили стремя, он слышал голоса, взволнованно вопрошавшие, что же случилось. Многие узнавали его, несмотря на коросты грязи на осунувшемся лице. Он тоже многих узнал бы, будь он в состоянии приглядеться. Но перед глазами всё плыло, лица сливались в одну размытую полосу, по которой не задерживаясь скользил его взгляд. Всё же он что-то отвечал заплетающимся языком. Ну а скверные новости, в отличие от добрых, распространяются удивительно быстро; к тому времени, когда Гнедка остановили перед воротами детинца и Смеяна сняли с седла, туда успел сбежаться мало не весь город.
Здесь, где обычно собиралось вече, так ещё и не успели воздвигнуть помоста для держащего речь, но в том ли беда? Всегда найдутся десятки крепких рук и надёжных плеч, готовых подпереть собой круглый воинский щит и поставить на него вышедшего говорить…
Смеян обежал шальным взглядом скопление обратившихся к нему лиц, и ему показалось, что их было целое море. Он задохнулся, ища первое слово. Увидел молодого князя, вышедшего из детинца во главе отроков и бояр… Вече волновалось, роптало.
– Не томи, Смеян!.. – услышал он голоса. – С чем прискакал, говори!..
Ладожанин огляделся ещё – и потряс над головой пучком стрел, целых и ломаных:
– Братие!.. Люди новогородские и ты, господине батюшка князь!.. Вот эти стрелы я сам вынул из тел мёртвых!.. Не поспело к Рюрику посольство богатое, всё полегло возле порогов!.. И боярин Твердислав Радонежич, и мужи его, и княжич датский с отроками своими…
Когда он рассказал всё, чему самолично был видоком или знал со слов добравшегося к князю-варягу Лабуты, он почти свалился наземь со щита, ибо ноги более его не держали. Люди наседали друг на дружку, лезли к нему. Он хотя и поведал, что от посольства уцелел всего один человек, – каждый, проводивший в Ладогу родича, непременно желал выспросить, видел ли Смеян такого-то и такого-то мёртвым – или не видел, и, значит, ещё оставалась какая-никакая надежда. У Смеяна не было сил отвечать, он сам себе казался колодцем, досуха вычерпанным в жару. На некоторое время он вовсе перестал что-либо понимать. Потом обнаружил, что сидит на земле, раскрыв рот, словно вытащенный карась, а над ним стоит молоденький парень с худым, словно после болезни, лицом и трясёт его за плечо, и взволнованные новогородцы почему-то не отпихивают парня прочь, хотя сделать это легко.
– Пойдём! – не с первого раза достигли Смеянова слуха речи паренька. – Отдохнуть тебе надо, в бане попариться и хлеба поесть. Коня кто-нибудь возьмите!
– Твердятич?.. – наконец узнал его Смеян. – Искра?
Стеклу кузнец помнил, как ещё в Ладоге боярский сын однажды заглянул в его мастерскую и долго следил за работой, а прежде чем уйти – купил связочку разноцветных обручей. Любопытный Смеян потом оборачивался вслед каждой красивой девчонке, всё высматривал, у которой блеснёт на руке витой ободок. Так и не высмотрел. А потом забрёл на буевище и увидел все семь обручей на могиле боярыни. При жизни у матери Искры никогда таких не было, но красавицу, умершую в двадцать лет, они бы, конечно, порадовали…