Шрифт:
Однажды видел я страшное и редкое сияние. Вообразите черное солнце с широкими лучами на огненно-красном фоне. Зенит неба — небольшой черный круг, от которого лучи расширяющиеся черные расходятся до самого горизонта, а фон — огненный. И ничто не колышется. Четкая, будто начертанная двумя цветами туши, картина. А потом — быстро наступивший полный мрак. Страшно!”
Слегка помешавшись на эскимосском “танце душ усопших”, декартовском “отраженном блеске полярных ледяных масс”, галлеевском “магнитном истечении у Северного полюса”, ломоносовской “материи световой от происшедшей на воздухе электрической силы”, я решила изобразить северное сияние (и непременно с буквой S!) на одной из курсовых клаузур. Опус мой сильно отличался от реалистических картинок и коллажей моих сокурсников; за его эфемерные образы получила я первую в своей жизни двойку по композиции. Разумеется, я считала ее незаслуженной, плакала среди заснеженных дерев Летнего сада, снег падал и падал, пока не превратился в моем воображении в письмо Студенникова с севера, однако шифр послания, написанного симпатическими чернилами белым по белому, его безмолвие и бессловесность удручали меня.
— Что за сомнамбулический вид? — спросил Наумов. — Что с вами, письмоносица?
— Блуждаю в снегах, — печально отвечала я. — Настоящих и вычитанных. Все, что я сейчас читаю, утопает в сугробах. Выхода нет, полярная ночь, на собаках из нее не уехать, самолеты не летают. Косоуров прежде бывал в лагерной полярно-заполярной шарашке, а теперь и он, и его дом заплутались в снегах, как альпинисты на спуске…
— Да, да, — покивал Наумов, — да, охотно верю, знаю. Зима — это лабиринт.
Зима усердствовала, снег падал, мой фасадно-потемкинский проспект резвился в отнорках зимнего лабиринта. Фабрично-заводские свалки превращались в снежные горы, дворы — в катки, тупики — в глетчеры, маленькие ледопады струились из водосточных труб. Особо труднопроходимым стал путь к заветной полупропавшей квартире, поскольку подвал, через который я к ней следовала, время от времени затапливало, я преодолевала мостки через лед с кипятком и пост матерящихся сварщиков, кричащих друг другу: “Труба, падла, опять ползет, вари дальше!”
В моих снах Абалаков маленькой полудетской лопаткой откапывал заваленных снегом товарищей, в их числе был и его отморозивший руки брат.
Заставкой к снам и пробуждениям теперь служил краснокирпичный дом, похожий на один из корпусов за подвалом со сварщиками, вот только дом-сон стоял на волнах, обращался ко мне подобно сказочной избушке-перевертышу то одним, то другим фасадом, то торцом.
В одном из дворов яви путь мне преграждал сугроб с оголовком бомбоубежища, сугроб-гора, огибая которую справа я попадала на ненужную мне незнакомую улицу, а слева — в безымянный переулок; по гребню, прямо, мимо зарешеченных окошек оголовка, как мне и надо было бы, я пройти не могла: склоны монблана превращены были в крутые ледяные дорожки саночно-лыжно-фанерной мелюзгою.
Но за три дня нагонного ветра, коему предшествовал день южного ветродуя со стремительной оттепелью, лабиринт зимы растаял, исчез, за институтом Фонтанка вышла из берегов, ржавая жесть слетала с кровель, мы сбегали с занятий смотреть наводнение.
— Ин-на! — кричал мне сквозь ветер один из самых чудаковатых студентов нашего потока. — Ты, говорят, на Средней Рогатке письма разносишь? Я ведь там теперь живу неподалеку, на Космонавтов, приходи на новоселье, оно же смотрины невесты.
Он нацарапал адрес на клочке пробной бумаги в акварельных разводах и умчался, таща планшет с натянутой бумагой, планшет парусило, ветер вырывал его из рук студента, играл в свою игру.
Припася на новоселье подарок, я тем не менее забыла про приглашение, вспомнила наутро, вскочила ни свет ни заря, понеслась во тьму. Ветер стих, город был во власти сухого мороза, я села в троллейбус, надеясь достучаться до спящих с похмелья хозяев, выпить с ними по рюмочке, если они не выхлобыстали все накануне, запить горячим чаем-получифиром и в веселой помятой компании прибыть на живопись, где дела мои шли не лучше, чем на композиции: я впала в зелено-голубой период, влюбившись в живопись Павла Кузнецова; сокурсники были от моих акварелей в восторге, что не помешало кафедре живописи влепить мне вторую двойку за семестр.
Полусонная, в холодном троллейбусе, дотрюхавшем до проспекта Космонавтов, обнаружила я, что адреса новосела со мной нет, вышла, не доезжая до кольца, озиралась в полурассвете безлюдного незнакомого района. Рыжая жесткая трава стояла в инее, я пошла по ней через поле-пустырь туда, где, по моему представлению, маячили вдали задние фасады вторых дворов Московского. На пути стояла заброшенная, безжизненная, обнесенная бетонным забором электростанция с сюрреалистическими переплетениями проводов, изоляторами, лесом столбов и ажурных стоек электропередач, с доминантой-домом, узким, высоким, темным. В окне третьего этажа замелькал изумрудно-зеленый визионерский огонек, словно кто-то сигналил с болот баскервилльской собаки. Я загляделась было на огонек. Меня отвлекли хрупающие по заиндевелой траве шаги.
Ко мне подходил, видимо, шедший с Космонавтов моим маршрутом человек с ружьем.
— Вы сторож? — спросила я.
— Почему сторож?
— Ну… вооруженная охрана… ВОХР…
— Что тут охранять? Электростанция заброшенная. Ружье мне только что подарили.
— Зачем?
— Людям оно по наследству досталось, они боятся со страху кого-нибудь подстрелить невзначай, а я охотник, турист. Что вы так на меня смотрите?