Шрифт:
Безвыходность ситуации заставила кардинально перестроить драматургию фильма. Портрет героя создавался теперь во многом и из рассказов о нем разных людей. К своему удивлению, режиссер обнаружил, что подобного рода монтаж синхронов, даже если собеседники вроде бы просто дополняют друг друга, «играя в одни ворота», дает больше, чем каждый рассказ в отдельности. Зритель не только видит рассказчиков - от крестьянина до министра,- но и ощущает единство их оценок, их отношения к Мальцеву. (К тому же не о всяком событии в жизни героя уместно просить рассказать его самого, не ставя при этом своего собеседника в неловкое положение.)
Драматургия группового повествования может строиться и на прямом столкновении взглядов.
Именно такова структура картины С. Зеликина «Гармаев и другие». Молодой учитель биологии, уволенный из школы (уже по ходу работы над лентой), становится объектом самых разных мнений. Участниками этого фильма-дискуссии выступают: научный руководитель биолога-аспиранта, активисты организованного им КЮБИЗа - «Клуба юных ботаников и зоологов», их родители и… «администрация школы». Последняя - как некое собирательное понятие, непредвиденная метафора, сочиненная жизнью. На прямое приглашение к разговору директор школы ответила категорическим отказом, после чего создателям фильма ничего другого не оставалось, как включить в число действующих лиц официальное письмо, адресованное от имени школы научному руководителю молодого ученого: «Администрация доводит до вашего сведения» В разговоре о Гармаеве подобную интонацию школа сочла единственно для себя приемлемой.
Картина рассказывает не о хорошем руководителе биологического кружка и плохом руководстве одного учебного коллектива, а о том, что такое быть сегодня учителем и воспитателем (и можно ли быть учителем, не будучи воспитателем?). Но по мере вовлечения в суть дискуссии мы начинаем лучше понимать самого героя - не только чем является он для школы, но и чем она является для него. Ни одного упрека в адрес своих коллег не позволяет себе молодой биолог (хотя любая обида была бы тут понятной и даже оправданной). Причину конфликта он ищет только в своих просчетах. И эта предельная самовзыскательность говорит о его характере, пожалуй, не меньше, чем все аргументы, высказанные в его пользу участниками дискуссии.
Современники Сократа оставили нам немало свидетельств о великом философе. Первое упоминание мы встречаем в аристофановских «Облаках», где он выведен главным действующим лицом комедии - отрешенным от мира софистом, проповедующим каких-то новых богов и совращающим юношей своими утопиями. (Двадцать четыре года спустя эти упреки будут повторены в обвинительном заключении, когда Сократ предстанет перед судом, который приговорит его к смерти.) Но со временем куда убедительней зазвучат аргументы учеников и последователей Сократа -Платона, Антисфена, Аристиппа, Ксенофонта (первый - философ-идеалист, второй - основатель аскетического учения, третий - создатель гедонистической школы разумного наслаждения, последний - крупный землевладелец н военачальник). Сведенные под одной обложкой, эти исторические свидетельства могли бы составить солидный сборник «Сократ в воспоминаниях современников», хотя кое-кого из читателей он поверг бы, вероятно, в недоумение.
В самом деле, что общего между платоновским персонажем, мечтающим о царях-философах, и Сократом ксенофонтовским, бесконечно рассуждающим о военном деле и сельском хозяйстве? Между проповедником теории наслаждений, изображаемым Аристиппом, и ярым поборником аскетизма, каким выглядит он у Антисфена? Перед нами столько же Сократов, сколько биографов - обстоятельство, заставившее некоторых ученых усомниться: а был ли в действительности Сократ? (Тем более что ни единой написанной им строчки не осталось, поскольку он всегда выступал противником письменных рассуждений.) Отчего не предположить, что мы имеем тут дело с фольклорным образом, вроде Фауста или Дон Жуана? Время требовало легенды о мудреце и осудивших его неразумных судьях, и, не будь Сократа, его следовало бы выдумать. Но где доказательства, что он был? Ведь если исторические свидетельства об одном и том же лице настолько вопиюще разноречивы, легче допустить, что само лицо это - плод фантазии, нежели поверить в достоверность таких свидетельств.
Разумеется, подобное заключение показалось бы наивным опытному криминалисту, знакомому с психологией восприятия и знающему, что подозрительнее всего в свидетельских показаниях именно отсутствие разночтений. Полное единодушие - первое, что заставило бы его усомниться, не имеет ли он дело с преднамеренным сговором.
Избирательность восприятия обусловлена множеством факторов, начиная с возраста. («Я читал «Войну и мир» три раза,- заметил один литератор.- Первый раз, в юности, я был Николаем Ростовым, потом - Андреем Болконским, теперь я - Пьер».) О самом Л. Толстом Ал. Серебров вспоминает как о человеке высокого роста (каким увидел его и Репин). Навстречу же Мейерхольду, ожидавшему появления чуть ли не гиганта, вышел человек совсем маленький. Станиславский на то, какого роста Толстой, вообще не обратил внимания, увидел - глаза.
В описании любого лица всегда присутствует не только герой рассказа, но непременно и сам рассказчик. Учитель, художник и хореограф вряд ли дадут одинаковые словесные портреты одного и того же подростка. Один обратит внимание на его воспитанность и культуру речи, другой отметит рисунок бровей и удлиненные кисти рук, третий выделит своеобычность осанки и пластичность походки.
В то же время все мы подвержены действию стереотипизации - неудержимой потребности классифицировать любое явление, соотнося его с уже готовыми эталонами. В научно-популярном фильме-эксперименте «Я и другие» группе зрителей показывают фотографию, объясняя, что на ней - преступник-рецидивист. Второй группе та же фотография предъявляется как изображение выдающегося ученого. Впечатления зрителей оказываются противоположными до неправдоподобия. «Мне кажется, что человек этот хитрый, скрытный, хмуро смотрит на окружающий мир… Черты лица изобличают жестокость и непреклонность… Трудно сказать о нем что-либо хорошее»,- комментируют снимок участники первой группы. «Человек очень деятельный и добродушный. Наверное, любит детей…- отмечают вторые.- В его взгляде отражается большая умственная работа. Лоб высокий, сократовский».
Обращаясь к методу группового повествования, автор фильма оказывается в сложной ситуации. С одной стороны, гипнотическая сила массового стереотипа, с другой - неизбежный барьер субъективности, которой подвержены все «свидетели» (возрастная и профессиональная избирательность восприятия, личные пристрастия и ориентирующие установки своей социальной группы).
«Картина, которую вы нам показали, безусловно, удача авторов,- говорил один из участников обсуждения документального телефильма об известном хирурге.- Беда лишь в том, что экранный образ имеет мало общего с прототипом. Мне не раз приходилось встречаться с героем картины. Как ни грустно признать, но в быту он человек несносный и деспотичный - не считается с мнением окружающих и никогда не стесняется в выражениях. Но все это, конечно, не для кино, поэтому зрителям и такая встреча небесполезна». «Мне тоже понравился фильм,- заявил второй участник просмотра.- Эпизоды в приемной и операционной - великолепны! И поскольку я также знаком с героем картины, могу подтвердить: на экране он мало похож на себя. Правда, еще меньше похож он на ту фигуру, которая была изображена здесь моим коллегой. Я не знаю человека более романтической, отзывчивой и нежной души, более способного на самоотверженные и рыцарские поступки…». По странной случайности среди выступавших оказался еще один зритель, знакомый с героем картины и почти дословно повторивший уже прозвучавшие доводы: фильм ему нравится, но в жизни хирург совсем не такой, а только что приведенные характеристики и вовсе не отвечают реальности.