Шрифт:
Все эти дни воспринимал Саня события через какую-то пелену непонятливости. А тут вдруг зинуло: увидел он светлого умного старичка с раздробленной кровоточащей головой – где-нибудь на улице? Или на лестнице?
И Саня – отшатнулся.
Вот т а к приходит свобода?
(494)И будет смущать подпоручика разноголосица приказов (506)… Но, забредя в лес весенним днем (здесь царит тот же ласковый солнечный свет, что и в более поздних «благодарёвских» главах), Саня осознает то, что все последние дни смутно клубилось в душе:
Если у войны была (вообще бывает?) душа – то она отлетела.
Ну и пусть. Ну и лучше.
Именно – к лучшему, может быть, это всё и происходит? Это общее тяготение к миру – разве оно не есть стремление к добру?
Бог посылает – расстаться с войной.
Саня вовсе не пленен революцией, напротив:
…Всё писали о грандиозности событий – но не видел он в том никакой грандиозности, а обезумелую суету. <…>
Он хотел вернуться в ту жизнь, какую знал раньше, когда совсем нет войны, и никакого ей оправдания.
Хотелось – этого мира! Размышлений. Уединения.
(537)В главном настроения Благодарёва и Лаженицына тождественны – за несколько дней они перестали ощущать войну своим делом. И это не прихоть, случайно обуявшая двух любимцев автора, это общее чувство всех, условно говоря, «благодарёвых» и «лаженицыных», прежде старательно и честно исполнявших свой долг. Они и теперь – в отличие от трусов, сметливых любителей ловить рыбку в мутной воде, циников, ненавистников «царского режима» – не намерены самовольно бросать службу, но и нести ее бремя с прежней самоотдачей уже не могут. Между тем именно на них до недавних пор держалась армия: для большой войны кадровых офицеров и унтеров (тех, кто сознательно избрал судьбу воина и не мыслит себя вне службы) не хватало даже в ее начале, а тем более – после тяжелых потерь двух с лишним лет.
Да, не все они полегли на поле брани: есть Преображенский полк, где и молодой, всего несколько месяцев провоевавший, подпоручик после «постыдной присяги» Временному правительству приводит себя в норму, упрямо наговаривая слова полкового марша (573), есть поручик Харитонов, артиллерийский капитан Клементьев, фельдфебель Никита Максимович, есть, конечно, и другие. Только осталось их мало, и приходится им худо. Фельдфебеля солдаты пока еще слушаются и после его команды наводят на батарее порядок, но это не мешает им тут же выдвинуть бестолковые и оскорбительные требования (626, 627). Никита Максимович расправляется с двумя дезертирами, но сюжет этот свидетельствует: скорый и безжалостный самосуд остался единственным средством борьбы с разложением армии, способов законных больше нет. Что подтверждает описанная в той же главе стычка Клементьева с мерзавцем-фельдшером, когда капитан оказывается бессильным (638). Сплотки клементьевских и харитоновских глав (каждая из них могла бы стать самодостаточной повестью) – это истории о том, как революция, навалившись на «стойких оловянных солдатиков», неуклонно наращивает свое давление, дабы их расплющить. Не физически, так нравственно. То, что развиваются две «повести» параллельно (Ярик приезжает в Москву 10 марта, на следующий день читатель знакомится с Клементьевым – 545, 548; с Яриком мы расстаемся 15 марта, с Клементьевым – 17-го – 611, 638), а герои глубоко разнятся и социальным происхождением, и душевным складом, усиливает трагический эффект.
Командир Преображенского полка не мыслит службы без императорских вензелей на мундире, а потому намеревается уйти в отставку, передав полк Кутепову:
Я… ещё раз, вот, может быть увижу царственный Петербург… (сохранивший лишь внешнюю царственность, превратившийся в рассадник революции. – А. Н.)… Да если буду жив – поеду в Италию… Там знаете: на самом морском берегу – цветут и благоухают померанцевые деревья…
(573)Заслуженный и мужественный генерал теперь грезит о «мирной» жизни (как Благодарёв или Лаженицын), а чуть ироничная реминисценция гетевской «Песни Миньоны» показывает, что цену своему порыву «Dahin, dahin…» он знает и во встречу с волшебным краем не слишком верит. (Мерцает тут и намек на горькую участь будущих русских изгнанников.)
Оставляют или готовы оставить армию и другие славные генералы, отнюдь не грезящие о мире. Да ведь и командир преображенцев раньше в отставку не собирался, а командовал полком несмотря на плохо сросшуюся после ранения ногу. Граф Келлер ломает саблю со словами «Никому, кроме Государя императора, служить не могу!» (427).
Подает «самоубийственный» рапорт дивизионный начальник Савицкий, хотя и в надежде быть услышанным Ставкой (и даже помочь ей своим честным суждением о всеобщем распаде), но вполне допуская, что ответом станет увольнение (601). Отказывается возглавить Западный фронт генерал Лечицкий («Не время сейчас возвышаться»), а на недоумения Воротынцева твердо отвечает: «Кто требует исполнения долга неуклонно – тот готовься из армии уходить». Потому что «войны – скоро не будет», рожденная ею революция уже обеспечила поражение: «Ошибкой было бы думать, что с революцией можно повести игру и её перехитрить». Лечицкий не совершает отчаянно красивого жеста, как Келлер, не мечтает о тихом отступлении в сторону, как Дрентельн, не стремится переиграть революцию, как Савицкий, – он остается на посту, зная, что будет скоро уволен. И додумывает то, что не укладывается в далеко не худших головах – того же Савицкого, Колчака, Корнилова, Крымова, Кутепова. Их сюжетные линии подтверждают правоту не столь блестящего, но умудрено зоркого Лечицкого (630).
Начальные дни революционного раската в Севастополе и на Черноморском флоте проходят без убийств и погромов. Адмирал Колчак распознает «первые звонки» (требование убрать с линейного корабля «Императрица Екатерина II» офицеров с немецкими фамилиями, самоубийство мичмана Фока, обвиненного матросами в намерении взорвать судно) и вступает в борьбу, которая не может вестись без компромиссов. Проводя встречу с представителями кораблей и гарнизона, он вроде бы выигрывает. Но чувствует, что не вполне. Располагает матросов – и слышит: «Вот, ваше превосходительство, в кой век проняли вы нас своим вниманием! А что вы нас раньше так не приглашали? А заведёмте, чтоб мы всегда вот так собирались!», на что может лишь улыбнуться: «На военной службе – не положено», хотя организованная адмиралом встреча уже была внеуставной (438). На навязанном ему митинге Колчак вселяет в толпу мысль о единстве, благоговейно внимает вместе с ней оркестру, играющему «Коль славен» (другого музыкального символа единения не нашлось – царский гимн упразднен вместе с царем), но после того, как пришлось, «сжав челюсти», выслушать похоронный марш в память мятежника лейтенанта Шмидта (492). Для энергичной работы Колчака с флотом, полыхавшим двенадцать лет назад революционным огнём (не зря помянут лейтенант Шмидт!) и готовым воспламениться сейчас (и читатели помнят, как влился в революцию флот Балтийский, и черноморцы про тамошнюю резню и гибель Непенина знают), Солженицын находит яркое «морское» сравнение: «Живая, сильная, скользкая рыба билась в руках адмирала. Удержит ли?» (492). Не удержит. Не удержится. Первая строка Пятого (первого из ненаписанных) Узла, охватывающего срок с 9 июня по 12 июля, и всего конспекта «На обрыве повествованья»: «Адмирал Колчак изгнан матросами из Севастополя».
Не удержится Корнилов, которому в марте приходится закрывать глаза на превращение петроградского гарнизона в распущенную банду, получать бессмысленные приказы, входить в сношения с в конец обнаглевшим Советом и давать потом уклончивое интервью (540), принимать под «пакостную ихнюю марсельезу» парады, которых он не назначал, в том числе возжелавших представиться новому командующему зачинателей бунта – волынцев и павловцев (571, 599). И утешаться тем, что солдаты – как дети и не может иссякнуть в них русский дух.