Шрифт:
Помолчи немного, любовь! Сколько бы ты ни играла на своей дудочке, тебе все равно не передать первый поцелуй; ни сладость его, ни того, как он свят. Услыхать это можно лишь высоко в раю, где звучат серебряные органные трубы и где, играя на них, святая Цецилия [46] пробуждает в человеческих душах чувства, имя одному из которых – любовь.
Итак, любовь тиха. Там, вдалеке, на самой окраине леса веселый пастушок, кончив играть, искоса оглядывает свою дудку и, предвкушая ужин, шагает домой в тишине. Лес замирает. Слышно только, как козодой все еще тянет свою песню на ветке в освещенном лунном круге.
46
Святая Цецилия (ум. 230) считается покровительницей музыки, особенно церковной, и обычно изображается играющей на каком-нибудь инструменте.
ГЛАВА XX,
в которой прославляется узаконенное испокон веку обхождение героя с драконом
На Зачарованных Островах и по сию пору еще не перевелись драконы древних времен. Всюду, где только есть романтика, неизменно появляются эти чудовища, возгораясь лютой враждой. Именно потому, что небеса всякий раз покровительствуют влюбленным, гнездящиеся в земных глубинах гады объединяются, чтобы сжить их со свету, побуждаемые к тому бесчисленными победами, которые они уже одержали, и история каждой любви являет собою эпопею борьбы низших сил с высшими. Хочется, чтобы у добрых фей было побольше упорства. Слишком уж легко впадают они в благодушие, успокоенные безмятежным счастьем своих любимцев, в то время как злые феи всегда готовы напасть. Они ждут, пока юноша и девушка закроют глаза, вообразив, что им уже ничто не грозит, и тут-то приступают к своему черному делу.
Все эти сговоры и встречи, уводившие нашего героя из-за стола в послеобеденные часы, когда предаются перевариванию и попивают бордо; в часы, когда мудрый юноша Адриен наслаждался возможностью выговориться всласть, развалившись в кресле и ощущая благоденствие в теле; рассеянность его ученика во время занятий, приступы веселья или же, напротив, уныние, глубокие вздохи и другие странные признаки, но прежде всего недопустимое поведение питомца его за столом, несмотря на все весьма искусно подстроенные уловки, навели Адриена на мысль, что его подопечный так или иначе узнал о том, что существует вторая половина райского яблока, и что он пустился в дальнее плавание, дабы узнать, чем половинка эта отличается от первой. С присущим ему хладнокровием Адриен спрашивал себя, ограничивалось ли все одним наблюдением, или ученик его уже постигал все на опыте. Что до него самого, то, как человек и как философ, Адриен ничего не имел ни против первого, ни против второго; ему надо было только определить, что из двух сделалось на данное время более явной угрозой для нелепой Системы, считаться с которой ему поневоле приходилось. Отсутствие Ричарда было весьма ощутимо. Юноша был существом жизнерадостным, ему было с ним интересно; к тому же, когда тот покидал их, Адриену приходилось сидеть втроем с Гиппиасом и Восемнадцатым Столетием, а из их общества он успел уже извлечь все, что могло хоть сколько-нибудь его позабавить, и прекрасно понимал, что его собственное пищеварение может пострадать от постоянного общения с двумя людьми, у которых оно окончательно расстроено – общения особенно тягостного именно в эти самые приятные в его жизни часы. Несчастного Гиппиаса настолько уже ограничили во всем, что он всякий раз пускался в глубокомысленные рассуждения касательно вредных последствий, которые может иметь то или иное съеденное им блюдо или лишний бокал вина, – последствий, от которых ему будет не избавиться до гроба. У него была привычка пространно рассуждать о них вслух, причем все подсказанные горьким опытом опасения касательно того, что с ним может статься, яростно сражались с одолевавшим его чревоугодием. Выслушивать все эти излияния было непереносимо, поэтому великодушно простим Адриена за то, что он принялся склонять его на что-то решиться.
– С удовольствием выпью с вами вина, – говорил Адриен. Гиппиас же в тягостном раздумье взирал на графин и ссылался на запреты врача.
– Выпей, племянник Гиппи, а о докторе будешь думать завтра! – решительно предлагает ему Восемнадцатое Столетие, теребя свой чепец; бокал свой она уже осушила.
– Они-то и довели меня! – восклицает Гиппиас, продолжая терзаться угрызениями совести, но все же поднимая бокал. – Больше не на что думать. Вы не представляете себе, какая это мука! По ночам я не знаю покоя: мне снятся ужасные сны.
– Ничего удивительного, – говорит Адриен, находя особое удовольствие в детском простодушии, до которого бедного Гиппиаса довела его поглощенность своими недугами, – ничего удивительного. Десять лет заниматься выдумками и бреднями. Разве после этого будешь спать спокойно? Что же касается вашего пищеварения, дядюшка, то у того, кто попал в лапы докторов, его и вовсе не будет. В предписаниях своих они исходят из догм и никак не хотят считаться с человеческим организмом. Они вот свели вас от двух бутылок до двух бокалов. Это же нелепо. Вы не спите просто потому, что ваш организм требует то, к чему он привык.
Гиппиас потягивает мадеру, все еще одолеваемый сомнением, но вместе с тем уверяет Адриена, что теперь он ни за что уже не отважился бы на целую бутылку; выпить целую бутылку, говорит он, было бы сущим безумием. Вчера вечером, после того как он против воли поел это жирное блюдо французской кухни… А может быть, это от утки? Адриен посоветовал ему возложить всю вину на сию злосчастную птицу. Короче говоря, во всем виновата утка. Вчера вечером, едва только он улегся в постель, как ему стало казаться, что тело его растягивается до невероятных размеров: все в нем – нос, рот, пальцы ног – становится огромным, как у слона! Да что там говорить, слон перед ним был сущим пигмеем. И стоило ему только закрыть глаза, как ему чудилось, что он растет и растет. Он поворачивался то на один бок, то на другой; он ложился на спину, он пытался уткнуться лицом в подушку; и все равно тело продолжало пухнуть. Он не мог понять, как это он умещается в комнате; он был уверен, что стены не выдержат и вот-вот лопнут, и поторопился зажечь свечу и посмотреть на себя в зеркало. От этого рассказа Адриена и Ричарда одолел безудержный смех. У него, однако, нашелся внимательный слушатель в лице Восемнадцатого Столетия; старуха объявила, что это какой-то новый недуг, что в ее время такого не знали и что стоит его как следует изучить. Она рада была сопоставить собственные ощущения с тем, что испытывал он, но у нее все складывалось иначе, и выпитая микстура приносила ей известное облегчение. В самом деле, ее организм как будто становился ареной, где кушанья сражались с лекарствами, и по окончании этого поединка она оставалась такою же, как была, и она с радостью сообщала об этом Гиппиасу. Никогда, должно быть, селянин не смотрел с такой завистью на принца или деревенская девушка на придворную красавицу, как Гиппиас – несчастное дитя девятнадцатого века – глядел на Восемнадцатое Столетие. Он слишком был поглощен собою и не очень-то замечал, как молодые люди над ним смеются.
Эта «кухонная трагедия», как Адриен называл болезнь Гиппиаса, вечер за вечером повторялась. Было совершенно естественно, что юноше хочется поскорее унести ноги от стола, за которым так горячо обсуждалась деятельность желудка.
Адриен относился к поведению своего подопечного довольно терпимо, пока баронет не прислал письма, где рассказывалось о Системе воспитания девушек, созданной миссис Каролиной Грандисон [47] , описывался ее дом и сообщалось о пока еще смутных надеждах, возлагаемых на младшую дочь, и тем самым заставил Адриена вспомнить о возложенных на него обязанностях и посмотреть, что же все-таки происходит с вверенным его попечительству юношей. Он дал Ричарду уйти, а спустя полчаса надел шляпу и пустился за ним по горячему следу, оставив Гиппиаса и Восемнадцатое Столетие пререкаться вдвоем.
47
Имя (женский эквивалент имени Чарлз) и фамилия дамы ассоциируют ее с героем романа «История сэра Чарлза Грандисона» (см. с. 514), чем лишний раз внимание читателя обращается на традиционный, архаический характер Системы сэра Остина, приведшей его к выбору невесты для сына в семье, где культивируются идеалы ушедшего века. О леди Каролине в первой редакции рассказывалось, что она происходила по прямой линии от сэра Чарлза, являя всем своим образом мысли и поведением «одетое в юбку подобие своего замечательного предка». Она жаждала иметь сына, который стал бы духовным потомком сэра Чарлза, но судьба дала ей восемь дочерей, младшую из которых, чтобы хоть как-нибудь удовлетворить свою мечту, она назвала Каролой. В сэре Остине она узрела осуществление идеала: «дух сэра Чарлза воскрес, чтобы смешать свою кровь с ее кровью и положить начало потомству нравственных Паладинов по образцу сэра Чарлза». Ирония состояла в том, что это был единственный доставшийся ей шанс пристроить хотя бы одну из дочерей.
На тропинке близ Белторпа ему повстречалась молодая молочница с фермы; он ее знал. Звали ее Молли Дейвенпорт, это была полногрудая здоровая девка. Завидев его, она разразилась шумными восклицаниями, как то принято у таких, как она, и, словно вспоминая о чем-то хоть и давнем, но еще свежем в памяти, захихикала.
– Вы никак молодого господина ищете? – сразу же спросила Молли.
Адриен огляделся вокруг, словно заправский разбойник, и, убедившись, что вокруг нет ни души, ответил:
– Да, ищу. Расскажи-ка мне, что ты о нем знаешь.