Шрифт:
Может, это и шизофрения, пусть. Но такая желанная…
Где мой братик?
Интересно, как оно должно его настигнуть, это пресловутое осознание себя женщиной? Так, как сейчас, в машине, под испепеляющими взглядами двух изголодавшихся самцов?
«Ты не чувствуешь, совсем никак не ощущаешь, что один из этих опухших от беспробудной пьянки гамадрилов твой, а другой — не твой. У тебя нет никакой привязанности к этой, особи, лишь отдаленно напоминавшей человеческую. Во всяком случае, в жар тебя точно не бросает… Может, это только пока, до первой ночи? Во-он в той покосившейся избенке… О, это будет сказка, а не ночь!»
Дочурка ровно посапывала, когда ее мать, как ни в чем не бывало, сцедила остатки молока в бутылочку и спрятала грудь. Потом несколько минут смотрела на спящее родное личико.
Кроме нечеловеческой боли, которую ему довелось испытать по прибытии в восьмидесятые, безусловно главным открытием Изместьева было ощущение непонятного, необъяснимого чувства к этому крохотному клочку живой материи, к этой родственной душе.
Он не относил себя к особо сентиментальным и чувствительным натурам. В институте на кафедре токсикологии, когда преподаватель подвергал кошку воздействию боевого отравляющего вещества, и все девчонки группы не могли спокойно смотреть на предсмертные конвульсии животного, он не отворачивался, и в обморок не падал.
Отчего же теперь слезы наворачиваются у него на глаза при виде этой чмокающей крошки?! Отчего ком подкатывает к горлу при виде красных галстуков и комсомольских значков, при забытых аккордах старых песен? Что изменилось, кроме тела?
Сумерки быстро сгущались. До Изместьева доносился лай собак, скрип колодезного ворота. Тут и там вспыхивали в вечерней хмари огоньки, звучала негромкая музыка.
Оказаться в деревенской глуши образца середины восьмидесятых, — об этом ли он мечтал, шагая в пропасть с шестнадцатого этажа в далеком отсюда две тысячи восьмом? Уму непостижимо!
— Не застудишь крохотулю? — поинтересовался Федунок, открывая дверцу жене и принимая от нее новорожденную. — Чай, не май месяц.
— А одеялко я зачем взяла? — кое-как выбираясь из салона, прокряхтела по-стариковски Акулина. — Она у меня как у Христа за пазушкой.
Оглядевшись, Изместьев глубоко вздохнул. Подернутые инеем крыши, покосившиеся заборы и тротуар из трех досок в сгустившихся сумерках выглядели серо, невзрачно, как в черно-белой кинохронике его детства. В огородах тут и там чернела земля, кое-где горели костры, люди жгли ботву.
Сказать, что изба, в которой Акулине предстояло вырастить обеих дочерей и, возможно, выдать их замуж, представляла из себя бесформенную лачугу, означало бы весьма поверхностно взглянуть на вещи. Аркадий не мог представить, что такие избы в принципе существуют. На ветхом крыльце стояло нечто, закутанное в старую шаль. Скорее интуитивно, нежели фактически, Акулина поняла, что это ее старшая дочь.
Никогда Аркадий не чувствовал своего сердца, ни разу в жизни не пользовался ни валидолом, ни нитроглицерином, а здесь неожиданно возникла острая потребность в лекарстве.
К своему стыду, Изместьев забыл поинтересоваться, когда была госпитализирована Акулина: при первых схватках или за несколько дней до родов. Сколько времени бедный ребенок был предоставлен сам себе, парализованная свекровь — не в счет. Выписка лежала в хозяйственной сумке, но сейчас рыться в ней не пристало. Девочка во все глаза смотрела на свою маму, и сфальшивить в эту минуту мать не имела права.
— Не урони дочь, Федор, — шепнула она мужу и бросилась к крыльцу. Краем глаза Изместьев видел, что девочка скинула с плеч шалюшку и спрыгнула с крыльца.
Ему показалось, что они бежали навстречу друг другу по огороду целую вечность. Худенькое скуластое лицо с огромными черными глазами не казалось чужим. О нем он мечтал все свои никчемные сорок лет жизни. Его он представлял в минуты отчаяния.
Вот кто ему нужен был: дочь! А вовсе не сын! Его родственная душа, которой так не хватало!
Рухнув перед ребенком на колени, Акулина стала целовать родное личико. Как она могла ее оставить так надолго? Как?
— Мамочка… мамочка… мамуля… — отрывочно влетало то в правое, то в левое ухо. — Где же ты была? Я так соскучилась… Ты больше не уедешь? Только не уезжай, мамочка, я прошу тебя, не уезжай… Мне так скучно, я соскучилась. Очень-очень.
— Родная моя, никуда я больше не уеду, — охрипшим, сбивающимся от волнения голосом отвечала мать, целуя и обнимая свою дочь.
— Ты говорила, что приедешь на следующий день…
— Я не знала, девочка моя, что так надолго. Я не могла знать… Я потом тебе все объясню. У нас еще будет много времени.
Внезапно дочь отстранилась от нее и опустила глаза.
— А где твой животик? Где мой братик? Ты привезла мне братика? Ты обещала братика! Как мы его назовем?