Шнейдер Наталья
Шрифт:
— Вот то, что у нас есть. Что будем делать?
Бертовин смотрел, как Лия кладет на стол пучки трав и впервые в жизни ощущал себя несмышленышем, пытающимся понять что-то в разговоре взрослых. А Рамон дурак, ей-богу, дурак… пусть только выживет, а там Бертовин его своими руками прибьет. Это ж надо было самому от счастья отказаться.
Потом Хасан уехал, а Лия спустилась на кухню и начала возиться с котелками и травами, не обращая внимания на перепуганные взгляды прислуги. Бертовин, решившись оставить больного на несколько минут, пришел к ней, вдохнул пар, пахнущий летним лугом.
— Мышей и лягушек там нет?
— Нет.
— Прости. — Смутился он под спокойным взглядом зеленых глаз. — Пошутить хотел. Что с ним?
Лия задумалась, подбирая слова, понятные непосвященному.
— Кроме руки и ребер… его сильно ударили по голове. Может быть, не один раз.
— Поэтому он в беспамятстве?
— Нет. Точнее, не только. Еще в груди… Там, под сломанными ребрами скопилась кровь. И загноилась. Так бывает. Поэтому жар и беспамятство.
— Выздоровеет?
— Должен. — Она перелила содержимое котелка в кувшин. — У тебя, наверное, полно дел. Не беспокойся, я за ним пригляжу.
— А это зачем? — воин указал на кувшин.
— Должно два-три дня настояться. Когда очнется, будешь поить, чтобы кашель прошел. Попробовать, чтобы ты не боялся, будто я отравлю твоего господина?
— Совсем дура, что ли? — обиделся Бертовин. — Или меня за дурака держишь? Хотела бы — давно бы со свету сжила.
Лия улыбнулась, впервые за этот бесконечно долгий день. Чмокнула воина в щеку, подхватила кувшин и упорхнула.
Она не знала, сколько прошло времени, может день, а может и не один, когда Рамон перестал, наконец, метаться в горячке. Несколько раз ее сменял Бертовин, и она засыпала в соседней комнате, едва добравшись до постели. Вроде бы не так уж и сложно: переворачивать с боку на бок, чтобы не появились пролежни, да обтирать холодной водой с уксусом, снимая жар. Разве что сменить пропитавшуюся потом постель у самой не получилось бы, но она не стала и пытаться, позвав помощь. Куда труднее оказалось ждать. И все же она дождалась. Просто вдруг почувствовав, что уже не одна.
Лия обернулась. Встретила пристальный, осмысленный взгляд. Рамон помотал головой.
— Бред. Откуда бы ей здесь взяться?
Опустил веки и через миг уже дышал ровно и размеренно. Лия тихонько выскользнула из комнаты. Только сейчас она поняла, насколько устала. Словно мир вдруг навалился на плечи всей тяжестью. Ничего, осталось только добраться до дома.
— Госпожа!
Она обернулась. Хлодий бежал следом.
— Госпожа… Лия, не уезжай. Я… он… — мальчик смутился окончательно, залился краской. Сделав видимое усилие, повторил:
— Не уезжай. Он тосковал по тебе.
Лия покачала головой:
— Прости. Я не хочу об этом говорить.
— Да. — Он опустил голову. — Конечно же, я лезу не в свое дело. И все же — останься.
— Нет.
Хлодий вздохнул.
— Помочь оседлать коня?
— Да. Спасибо.
Лия думала. что ворота дома, как всегда, откроет слуга, но отец вышел сам.
— Вернулась?
— Вернулась.
Они пошли по дорожке, ведущей к дому.
— Ни один мужчина в мире не стоит этого. — сказал Амикам в спину дочери.
Лия развернулась:
— Я сделала то, что должна была.
Он не ответил.
— Отец, я не могла по-другому.
— Знаю. — Амикам обнял дочь. — Знаю, родная.
Лия прижалась к его плечу и заплакала.
Здравствуй.
Прости что долго не писал — правда, не о чем было. Все идет своим чередом. Мать попыталась было заставить снова безвылазно сидеть дома. Когда слезы и упреки не помогли, она попробовала запретить. В ответ я поинтересовался, помнит ли она, кто сейчас старший мужчина в семье, добавив, что твоим приказам я готов подчиниться (представляю, как ты пишешь — мол, сиди дома, слушай маму), но она — отнюдь не ты. Она заюлила — ты далеко, а я еще так молод и совсем не знаю жизнь, что нуждаюсь в советах старших, а мать плохого не посоветует. Я ответил, что действительно не знаю жизнь — но именно она приложила для этого столько усилий и довольно странно сетовать теперь, когда она получила именно то, что хотела. Или именно для того она и отгородила меня от жизни — чтобы я до конца следовал ее советам?
Разумеется, полились слезы, разумеется, ей стало дурно. Переждав упреки в жестокосердии я сказал, что если она хочет, чтобы я остался рядом с ней — пусть уймется. Я буду уезжать куда хочу и насколько хочу, так и быть, предупреждая к кому поехал. Иначе я уйду с первым же проходящим мимо отрядом наемников и не могу поручиться, что ее хотя бы оповестят, когда я погибну, не говоря уж о том, чтобы привезти тело. Она хлопнулась в обморок, я грохнул дверью. На следующий день меня встретил кроткий печальный взгляд — и, признаться, я устыдился. Воистину, сила женщины — в ее слабости. Но я слишком долго сидел запертым в четырех стенах и отказаться от свободы сейчас, когда и без того осталось немного, меня никто не заставит. Отказаться от права общаться с людьми, которые мне нравятся, участвовать в охотах, танцах и пирах — да просто самому решать, что делать. Я не устаю жалеть лишь о том, что не уехал, когда ты звал, хоть и говорят, что незачем сожалеть о том, что уже не изменишь. Тем не менее, я готов кусать локти, когда вспоминаю, какую возможность упустил. Даже странно — тогда я был уверен, что поступаю правильно. Сейчас… повзрослел, что ли? Или просто понял, что из себя представляет та «материнская любовь»? И что такое сама матушка?
Признаться, мне трудно было поверить в ту историю, что ты рассказал. Поверить, что мать опустится до того, чтобы не выполнить последнюю волю отца — хотя сейчас я отчетливо понимаю, что никакой любви и согласия между ними не было, да и не могло быть. И все же последняя воля. Грешным делом я даже подумал, что Эдгар мог солгать. Мне горько от того, что приходится решать, кому верить — не слишком близкому родичу или родной матери. Что я вообще способен решать, вместо того, чтобы поверить ей безоговорочно. Еще горше то, что я уверен — Эдгар не солгал.