Шрифт:
Толпа закричала, обвиняя Иисуса в какой-то неправде. “И я, и я”, — прошептала Ксения, и тогда он сказал: “You can throw stones”*, — и Ксения ждала, что сейчас полетят камни, но не закрылась руками. Тогда он сказал: “She is with me now”.** — Она сделала шаг в его сторону и встала рядом. “Not one, not one of you...”*** — он повторил тихо и посмотрел на Ксению с надеждой. Она стояла рядом в белой ночной рубашке и была готова его защищать.
Случай представился немедленно. Она вошла в ровный квадратный двор, окруженный белыми арочными сводами. Отверстия арок до половины перекрывались решетками, и в глубине этой открытой веранды виднелся ряд прямоугольных окон. Голоса доносились оттуда. Нырнув под свод крайней арки, Ксения прошла под сводчатыми перекрытиями и в дальнем углу заметила узкую дверь. Она была приоткрыта наружу, и, двигаясь на голоса, Ксения вступила в сводчатую комнату. Лицом к ней в кресле с широкой спинкой сидел человек с грубым, мясистым голосом, а рядом с ним, обегая кресло, вился тонкий, услужливый голосок. Остальные сидели спиной к дверям. По тому, как повторяли имя — Jesus, Ксения поняла, что здесь держат совет.
Через высокую ограду доносились крики толпы, и члены совета тревожно вертели головами, прислушиваясь. Гомон голосов подгонял спор: перебивая и дополняя друг друга, они приводили новые и новые доводы, по которым Иисуса необходимо было уничтожить. Глушилка за стеной взвыла неистово, и сквозь вой Ксения услышала: “What about the Romans?!”* Она решилась выглянуть: горбатый нос и двойной подбородок не вязались с жалким выкриком. “Римлян боится, фашист!”
С места поднялся гадкий голосок. Встав на цыпочки и пожимая мягкими плечами, он пел о том, что незачем забирать у народа его игрушку, они получили что хотели, но главный и низкий голос перебил его: “Put yourself on my place!”** Он жаловался, что у него связаны руки, и склонял сидевших к решению, и Ксения уже понимала, что склонит. Тогда, не дожидаясь конца совета, она выскочила из комнаты и, обежав двор, толкнулась в едва заметную калитку. Погони не было: отстали и вой, и эфирный гомон. Она скользнула взглядом по слепой каменной ограде и бросилась в улочку, начинавшуюся от самой стены. Улочка кружила между домами из нетесаного камня и поднималась все выше и выше, подкладывая под ноги узкие каменные ступени. Никто не встретился Ксении на пути.
Поворотив направо из переулка, она увидела дом с двумя каменными столбиками на крыше. У входа сидел человек с запавшим носом. Ксения помедлила, но он смотрел прямо, и, прислушавшись, она услышала приглушенные голоса и звон пересыпаемых монет. Ксения вошла в тот миг, когда Мария, откинув длинные волосы, подходила к Иисусу с белым матовым сосудом. Из сосуда шел слабый сладковатый запах, незнакомый Ксении. Мария вылила желтоватое на ноги Иисуса, и сидящие в комнате зароптали. Голос, прежде смеявшийся над Марией, возвысился и стал упрекать ее в том, что снадобье можно было продать, а вырученные деньги раздать бедным. Этот голос сидел у самого входа над темным кованым сундучком и считал монеты. Теперь, оставив свое занятие, он поднялся, чтобы встать напротив Иисуса, а Мария пела об огне, охватившем ноги и голову: “Close your eyes, close your eyes and relax, close your eyes, close your eyes...”*** Покачивалась лучистая колыбельная, и другие женщины подпевали тихо. Не попадая губами в слова, Ксения думала о том, что опоздала. Добытые ею сведения, казавшиеся такими важными в арочном дворе, уже ничего не стоили...
Все пропало. Полная бобина, делая последние обороты, подхватывала конец пленки. Поставить на другую сторону Ксения не умела. Она выдернула шнур из розетки, и красный огонек погас.
В родительской комнате было тихо. Однажды, еще на старой квартире, она подслушала: родители говорили об отъезде. Тогда она вбежала в комнату и, захлебываясь слезами, стала кричать, что никуда не поедет — останется здесь, пусть едут куда хотят. Больше они не говорили, но Ксения знала: думают. Может быть, теперь, когда переехали в отдельную… Она поднялась и зажгла ночник. Инна снова не явилась. “Обманула. Всегда обманывает. Можно отнести не деньги — пленку”. Теперь она ненавидела Инну.
Волосы свалялись за день. Ксения взялась за расческу и отложила, дернула за шнурок ночника, ощупью, в полной темноте дошла до постели и отвернулась к стене. Тихо, из самого далека, вступило разноголосье, подчинявшееся движку отцовского приемника.
Северный ветер с разбегу залетал с Дворцового моста на площадь и падал на впалую грудь Главного штаба. Арка — исполинское горло — равномерно вдыхала и выдыхала ледяной воздух, заставляя прохожих, прорывавшихся с Дворцовой на Невский, втягивать головы в плечи. Поземка летела по красноватой брусчатке и заметала следы бегущих воротников — песцовых, лисьих, овечьих. У самой земли ветер шумно отрясал игольчатый, липкий прах и прыгал до верхних желобов, подставляя себе под ноги дрожащие ходули — столбы фонарного света. Вечернее эхо высоко подымало леденящий вой: “У-у-у!” — натягивало поперек улицы огромный ветреный транспарант. Края снежной тряпки ветер раздувал изо всех сил и бил ими наотмашь по фасадам домов. Двери междугородной станции, телефонные барышни, легонько повизгивали, когда он хватал их за ручки.
Нынешняя зима была особенно холодной. Столбик редко поднимался выше двадцатиградусной отметки. Программа “Время” пророчила сильный порывистый ветер, и люди двигались короткими перебежками от автобусных остановок до дверей магазинов.
С самого детства Инна любила такие дни. Ее детский сад располагался в тупичке меж двух задних крылец Адмиралтейства, прямо у Невы. Иннины бабушки жили далеко, а родители много работали и обычно приводили ее в группу первой, а забирали последней, когда она, уже одетая в пальто, сидела у детских шкафчиков. Это были плохие минуты, потому что каждый раз, хотя этого так никогда и не случилось, Инна боялась, что никто за ней не придет. Вечерние минуты страха искупались огромным дневным счастьем, которое дарила горка Александровского сада.
Дети шли, взявшись попарно за руки, и когда, дойдя до поворота аллеи, Инна видела деревянную голову с высунутым ледяным языком, ее охватывало нетерпение и холодком бежало по деснам. Она и сейчас помнила последние минуты, когда, держась за шершавые ото льда перильца, первой подымалась на площадку и, растопырив руки, срывалась вниз по скользкому, припорошенному с ночи ледяному языку и неслась, не приседая на корточки, до самого конца.
В конце ледяного полотна за ночь намерзала круглая лунка — в ее бортик с разлету ударялись носки черных галош. Не проходило и минуты, как на этом месте копошилась куча мала, и воспитательницы бежали растаскивать детей, безошибочно отделяя своих от чужих. Инна умела ловко выпрыгнуть из лунки и редко попадала в кучу. Обратно она бежала со всеми наперегонки, но, добежав, смирно вставала в затылок последнему, потому что воспитатели строго-настрого запрещали всякую потасовку на лестнице. Виновный снимался с горки и остаток прогулки стоял с воспитательницей.
Проехав два-три раза и столько же раз добежав до скользкой лестницы, Инна впадала в состояние полного и безудержного восторга. Тогда, вертясь как белка в колесе между лесенкой и ледяной дорожкой, она съезжала то на корточках, то пистолетиком, то паровозиком, уцепившись за чей-нибудь хлястик. В этом восторженном состоянии Инна растягивалась на льду во весь рост и катилась, хохоча, до самого конца, и, выбираясь из лунки, нарочно соскальзывала обратно с накатанного края. Воспитатели быстро замечали восторг и, принимая его за детское баловство, выводили виновницу на обочину. Она стояла тихо и послушно, упираясь глазами в свои коленки: на грубых серых рейтузах висели катышки льда. Воспитательницы требовали честного слова, и, давая его бессчетное количество раз, Инна знала, что врет.