Шрифт:
Однокомнатная в Текстильщиках оказалась с наполовину ободранными, нависающими обоями. Особенно вопиющие дыры, сквозь которые проглядывали бетонные стены, были заклеены импортными плакатами с рок-группами. Зато на кухне и в ванной было чистенько, имелось свежее белье и почти новая тахта. И хорошая стереосистема, западные пласты, в том числе «Имэджин» Леннона и даже запрещенная к ввозу в СССР пинк-флойдовская «Стена». (За попытку контрабанды The Wall, говорят, сажали, как за антисоветскую пропаганду, и даже странно, что здесь, в пустой квартире, диск валяется на виду, без присмотра).
Мы выпили шампанского, закусили ананасом (который достала для меня Ритка у своей подружки из овощного). Ананас Ивана привел в восторг, он признался, что ест его второй раз в жизни, и все хохотал, цитировал бесконечные стишки, которых знал прорву:
Хохотал грубым басом, в небеса запускал ананасом…А еще из Северянина:
Ананасы в шампанском, ананасы в шампанском,Удивительно вкусно, искристо, остр'o!Весь я в чем-то норвежском!Весь я в чем-то испанском!Вдохновляюсь порывно!И берусь за перо!Хохоча, на словах «весь я в чем-то норвежском, весь я в чем-то испанском» показывал на свою рубашенцию родом из ГДР и самострочные брючата из Малаховки…
А потом громогласно выкрикнул, простирая ко мне обвиняющую длань:
Ешь ананасы, рябчиков жуй —день твой последний приходит, буржуй!И надел на меня громадные наушники, включил стереосистему и ласкал меня под пинк-флойдовскую музыку, звучавшую прямо в голове, – а я закрыла глаза и представляла себе невообразимое (то, что с нами так никогда и не случилось). Я видела себя с Ванечкой, пусть немного повзрослевшими, и что он ласкает меня – и мы лежим на песке, мелком-мелком, которого нет ни в Крыму, ни даже на Рижском взморье. И песок горячий, и солнце омывает наши тела, и небо голубое-голубое, а море рядом – синее-синее, и шелестят под ветром пальмы, отбрасывая на ослепительный песок пятнистую тень…
А много позже, уже совсем ночью, Ванечка стал рассказывать, как мы будем жить вместе: снимем квартиру, запишемся в очередь на кооператив, а он станет настоящим Прозаиком, и напечатают его первую книжку, и примут в Союз писателей, и тогда мы вообще заживем роскошно… И тут мне вдруг стало страшно. Впервые по-настоящему страшно после того, как я затеяла свою вендетту. Ведь наутро я должна была передать свою чудо-тетрадь майору Эдику – и тогда уж колесо закрутится, не остановить, и обратного хода не будет… И я сказала Ивану: «А давай уедем?»
Он немедленно откликнулся:
– В Сочи? Отдыхать? Легко! У мамы там знакомая живет, будет, где остановиться. А я за стройотряд наконец полный расчет получил – богат, как Крез!
– Нет, не в Сочи.
– Ну, тогда в Ленинград? Мосты еще разводят, всюду продают пышки, и даже фонтаны в Петродворце, наверно, еще не отключили!..
– Нет, я не о том. Давай уедем – совсем и навсегда.
– Как это? – удивился он с оттенком юмора, будто я предложила что-то шутейное. Но я не шутила.
– Уедем из Москвы насовсем. Мало ли мест в Союзе? Сибирь, БАМ, Самотлор какой-нибудь… Поселимся в общежитии, будем работать. Рабочие руки везде нужны, и инженеры тоже…
– Постой, – растерялся он. – А как же мой институт? И твоя работа? Ты ж, наверное, по распределению служишь? Кто тебя отпустит?
– Да наплевать, – отмахнулась я. – Разве на Колыме или в Саянах будут спрашивать, по распределению я или нет? А ты на вечерний переведешься. Или на заочный.
Он еще минуту подумал, пробормотал, как бы про себя: «Армия, конечно… Военные сборы… Да ладно, как-нибудь отбояримся…» А потом вскинулся, вскочил, стал сосредоточенно одеваться.
– Ты куда? – с недоумением спросила я.
– Как – куда? Домой, чемодан собирать.
– Так сразу?
– А почему нет? Ты предложила мне уехать. На край света. Послушай, я готов. С тобой – куда угодно. На БАМ. На золотые прииски. В глушь, в Саратов… Давай! Прямо сейчас! Когда там первый самолет на Сахалин?
И эта Ванечкина реакция… Его готовность… Такая непосредственная, нерассуждающая, неразумная… Она, знаете ли, подействовала на меня сильнее, чем если б он сказал: «Ты что, мать, совсем ку-ку? Весь Союз в Москву по лимиту стремится – а мы с тобой на периферию попремся, как комсомольцы-добровольцы?» Я вдруг ясно поняла: не готов он к побегу. Несмотря на все его стройотряды – не готов. Домашний мальчик, вообразивший себя писателем, нацеленный на столичную карьеру… Да и я: всю жизнь с мамой и бабушкой, ни одной рубашки сама не постирала, каши не сварила… Каково нам будет где-нибудь в снегах под Воркутой, в общаге – деревянном бараке, с удобствами на улице… Нет, нет, бог не выдаст, свинья не съест… Буду жить здесь и пытаться бороться, раз уж ввязалась… А там – будь что будет.
И я сказала Ивану:
– Перестань. Раздевайся. Я пошутила. Сейчас даже такси не ходят, не то что метро… Где родился, там и пригодился.
Назавтра я передала свою компрометирующую тетрадь майору Верному.
А еще через две недели меня арестовали.
Потом я много думала, времени хватало: кто меня выдал? Кто сдал директору со всеми моими потрохами, включая тетрадь?
Может быть, Ритка была засланным казачком? И познакомилась, и подружилась со мной по указанию Солнцева? И по его заданию выведала у меня все, а потом сдала? И Эдик – никакой не сотрудник ОБХСС, а просто корефан моего насильника, который сыграл свою роль, выцыганил у меня тетрадь с информацией и благополучно принес дружку на блюдечке с голубой каемочкой?