Шрифт:
Аппель очень затянулся. Немцы явно нервничали.
Красавчик Руди, палач с лицом ангела, прохаживался перед строем и все посматривал в сторону лагерной комендатуры.
Неясная, глухая тревога охватила нас. Печатая шаг, к плацу направилось отделение эсэсовцев. Они выстроились возле Руди. И тут мы увидели: из комендатуры вывели зверски избитого человека в окровавленных лохмотьях. Над левым карманом его робы был приколот кусок бумаги с отпечатанным на ней красным петухом. Человека поставили у стены. Руди через переводчика объявил, что «русскому дается последний шанс признаться и искупить свою тяжелую вину перед рейхом. Иначе он будет расстрелян перед строем своих камрадов».
Переводчик дважды повторил это, а узник молчал. На его распухшем лице едва виднелись глаза. Они жили, эти глаза, и, может быть, видели наше огромное полосат каре, безмолвно стоящее с непокрытыми головами под синим мартовским небом.
Потом Руди что-то выкрикнул, Узника привязали к кольцу в стене, Мы поняли, что произойдет. Здесь уже не раз бывало такое…
Вскинулись автоматы. Залп. Человек грузно повис дернулся — и затих.
Уходя с переклички, мы, как по команде, подтянулись держа равнение на расстрелянного.
В бараке «дядя Сергей» сказал мне, что это был наш «Художник».
После отбоя, в темноте, мне передали кусок жестко картона. Ощупав его, я догадался, что это такое. Я выждал, пока из трубы крематория вырвалась очереди вспышка пламени, и в ее красном неровном свете увидел, что держу пробитую пулями мишень. На ней запеклась кровь.
Мишень снял с «Художника» каш человек из «похоронной команды».
«СЕЛЕКЦИЯ»
Правда выше жалости
М. ГорькийВ болотистой долине рядами стояли одноэтажные коробки бараков. Черные, холодные, пропитанные адской смесью запахов гибели…
На узких трехъярусных нарах лежали живые скелеты, одетые в полосатые робы. Их охраняли сытые звери — двуногие и овчарки. Бараки были обнесены колючей проволокой и бетонными стенами. Горе жило здесь в обнимку с отчаянием. Одним словом — концлагерь.
Все было прижато к земле — огромной раскрытой могиле!
В стороне от бараков высилось мрачное каменное здание. Тупо уставилась в небо квадратная труба.
Из трубы день и ночь валил густой дым и вырывались космы желто-красного пламени. Низкое небо, затянутое тучами, прижимало дым к земле. Он смешивался с плотным туманом болотистых испарений, и тогда все вокруг пропитывалось нестерпимым смрадом. От него сжималось сердце, подкашивались ноги. Говорить об этом здании избегали — за его дверью проходил последний рубеж жизни.
В стене здания, обращенной к баракам, чернели глазницы двух низеньких окон. И куда бы ни шел узник, они, казалось, неотступно следили за ним.
Над лагерем висело пепельно-серое небо. Этот кусок земли обходило даже солнце.
Ночью в неотапливаемых бараках люди тесно прижимались друг к другу, и часто скудное тепло живого отдавалось соседу, который в нем уже не нуждался.
Равные в своем ужасном бесправии, узники старались держаться. И держались. Окаменевшим молчанием звенел их гнев, намертво зажатый зубами.
Для этих людей, казалось, никогда не существовали такие простые слова, как «понедельник», «вторник», «февраль», «сентябрь»…
Время измерялось по-другому: от аппеля до раздачи «баланды», от выхода на работу в каменоломню до падения измученного тела на жесткие нары.
И еще — от «селекции» до «селекции».
* * *
Человека, которого в бараке прозвали «профессором» привезли ночью с очередным транспортом из Венгрии. Его втолкнули в барак. Указали на второй ярус. Два полосатых мешка оттолкнулись друг от друга, и новичок боком протиснулся в освободившуюся узкую щель…
Утром «профессор» замешкался с подъемом и умыванием. Пришлось объяснить ему нехитрые заповеди узника. «Профессор» молча выслушал, едва заметно кивнул.
Что Михаилу запомнилось в облике нового сосед? Может быть черные мохнатые брови и лысый, в крупных веснушках, череп? Печальные большие глаза и острый с горбинкой нос? Белые худые руки с тугими жгутами вен или, может, каким-то чудом сохранившаяся жилетка?
Возможно, он и в самом деле был профессором. Он стыдился своей ученой речи, своей привычки вставлять в речь афоризмы. Он еще сохранил отвращение к грязи и голоду. Трудно было сказать, сколько ему лет.
Когда по утрам к огромному плацу, на котором выстраивались узники, направлялся человек в белом халате, над полосато-серыми рядами нависала жуткая тревога. Все замирало. Предстояла «селекция»…