Шрифт:
Комиссар быстро наклонился, бережно принял скрипку у командира и отдал Феде. Тот стал на колени.
Так он простоял на коленях со скрипкой в руках возле командира, покуда тот не вздохнул в последний раз.
А ночью Федя заболел. У него открылся жар. Федю оставили в попутном селе, в походном лазарете. А оттуда в розвальнях, а потом в поезде переправили в тыловой госпиталь, из него — во второй, третий.
Всюду с Федей путешествовала скрипка. Всюду врачи, фельдшера, санитарки заботились, чтобы он, упаси бог, не забыл ее ненароком. Ведь на приклеенной к футляру бумажке было обозначено и скреплено подписью комиссара и полковой круглой печатью, что «этим конфискованным у мировой буржуазии музыкальным инструментом награжден за боевые заслуги в борьбе против кровососов и палачей трудового народа и за музыкальный талант на горне, коим он призывал красных бойцов Н-ского кавалерийского полка только вперед, юный коммунар товарищ Кольцов Федор. Командование и красноармейцы Н-ского кавалерийского полка велят тебе, Федя, помнить вечно завет нашего дорогого командира товарища Васильчука Игната Гордеевича, который, закрывая свои геройские очи, с сердцем, пробитым белогвардейской пулей, приказал тебе стать первым рабоче-хрестьянским скрипачом».
Федор выписался из госпиталя и приехал в родную Одессу — в латаной-перелатаной гимнастерке, ветхой шинелишке и с драгоценной скрипкой в руках.
Но скрипачом стать ему не привелось. Не те были времена. Федор стал работать грузчиком в возрождавшемся порту, учился в ФЗУ, слесарил в судоремонтных мастерских…
А скрипка… Скрипку Федор не забыл. Потихоньку от всех, доставши какой-то древний «Самоучитель игры скрипичной, дабы досуг свой проводить с нежностию и душевностию», он вечерами забирался на безлюдный пляж, устраивался под обрывом крутого берега и тихонько трогал смычком струну…
Знала об этом тайном ученье лишь одна живая душа — двенадцатилетняя Леля — дочка красного партизана, а нынче — начальника Одесского порта.
Годы шли. Федора командировали учиться в вуз. Оттуда он вернулся снова в Одессу, в порт. Ну, а Леля — Леля стала его женой.
Дел в порту было невпроворот. Кольцов сутками пропадал на причалах. Оказалось не до досугов. И скрипка на долгие годы обрела свое место на антресолях, среди всякого старого хлама, что накапливается в любой семье, если она накрепко оседает на одном месте.
…В эвакуации, в Сибири, Ольга Сергеевна часто корила себя, что, в спешке покидая Одессу, забыла взять с собой мужнюю боевую награду. Но та, как ни странно, пролежала спокойно на антресолях все тридцать месяцев вражеской оккупации, дождавшись возвращения хозяев.
— Ну, а дальше — ты знаешь, — закончил Павлик. — Мама лишь однажды, мельком показала мне скрипку и снова спрятала ее на антресоли, которые оказались таким надежным хранилищем. Почему отец остался в неведении о том, каким сокровищем наградил его перед смертью командир, — бог весть. Теперь уж никогда не узнаем… Только факт остается фактом: в моих руках скрипка Страдивари. И знаешь, что я тебя попрошу? Не надо о ней болтать. А то поднимется шумиха, реклама… Надо еще обдумать, что мне со скрипкой делать. Ладно?
ЭКСПЕРТИЗА
Все шло своим чередом. Меня ввели в один не очень гениальный спектакль, но зато на солидный эпизод. Иван Константинович — это наш режиссер — снисходительно похвалил мою работу. Но черт с ней, с его снисходительностью! Честное слово, я и сама чувствовала, что у меня получается. После одного спектакля я отчего-то долго копалась, разгримировываясь и переодеваясь, и, когда выскочила из служебного подъезда, возле театра было пусто и Тихо. Схлынула толпа зрителей. Даже стойких поклонниц прогнал бесконечный, мелкий и холодный дождик пополам со снегом. Фонарь на углу вырывал из полусумрака улицы колеблющийся, с мягкими, нечеткими контурами желтоватый круг, испещренный косыми линейками дождя. Я приостановилась, застегивая пальто, и тут же ко мне неспешно двинулась от фонаря мужская высокая фигура — макинтош, кепка, руки в карманах. Павлик!
Мы пошли по улице Советской Армии. Просунув руку под локоть Павлика и глянув снизу вверх на его образцово-плакатную, если б не ироническая складка у губ, физиономию, я спросила, как дела и что новенького.
— Все о'кей, — отвечал Павлик. — Но знаешь, что занятно? Степочка-то, Степочка мой — у него, оказывается, вполне серьезные намерения.
— То есть?
— Да вот, прилип как банный лист — продай скрипку. Я сначала кочевряжился, упирался, а потом намекнул, что, мол, в конце концов весь пафос — в сумме прописью. Степочка вошел в раж и бросился повышать цену.
— Докуда же он дошел?
— Угадай.
— Ну… пятьсот рублей!
— Н-да… Фантазия у вас, мадемуазель, скажем прямо, бедна. Две тысячи.
— Не может быть!
— Так это ж гроши рядом с настоящей ценой. Я навел справки.
— И ты…
— Назвал встречную цену.
— Так ты и вправду решил продать скрипку?
— Если и решу — так не Степану же! У него пороху не хватит на такую покупку. Я потому и брякнул: двадцать тысяч! — чтобы охладить его пыл раз и навсегда. Но…
— Что — но?
— Да понимаешь, оказывается, все куда сложнее. Когда я заломил цену, Степа мне и говорит: дескать, еще неизвестно, Страдивари у тебя или подделка. Таких фальшивых Страдивари да Гварнери — полным-полно на белом свете. Бери, мол, что дают, а то, смотри, выяснится однажды, что твоей драгоценной скрипочке цена рупь ассигнациями в базарный день. Так это, говорю, легко проверить. Например, в Госколлекции или в Ленинградском музее музыки… Степа ужасно всполошился, дескать, ты с ума сошел, связываться с инстанциями, да у тебя ее за бесценок заберут — словно сам предлагал мне открытый счет в банке. Потом — надбавил от широкой души еще тысчонку. Я произнес гневное «нет». А сам сфотографировал красотку — фас-профиль, все как положено, клеймо мастера запечатлел, написал препроводиловку и отослал портреты в Москву, в ту самую Госколлекцию музыкальных инструментов — уникальное, между прочим, заведение.