Шрифт:
Для утренних размышлений добавилось два часа, и я не мог использовать их ни для чего больше, как лишь перебирать все планы, записи, слова.
Я много о чем помню, но и позабыл очень многое.
Не помню, например, первой гостиницы в своей жизни. Не помню, и все. Мне забавно было наблюдать собственных сыновей в их отношении к гостиничному житью-бытью, когда мы как-то приехали вместе в Одессу и вошли в огромный дом, где некто хозяйничает и заботится о нас по обязанности, где дежурная при отъезде пересчитывает в номере полотенца и стаканы, а телевизор можно включать когда вздумается, так как проблемы домашней дисциплины в отъезде вроде бы и не существуют, тем более в гостинице. Мне интересно было наблюдать, до чего естественно мои дети принимают целую индустрию заботы о них. Когда они успели привыкнуть?
Я все еще не успел. Должно быть, то, что человек хоть раз в жизни поголодал или его хоть раз по-настоящему унизили, остается в нем навсегда. В плохом человеке - желанием отомстить, натворить всяческого свинства людям, которые ни капельки ни в чем не виновны. В человеке нормальном, считаю, что не в каком-то там исключительно хорошем, а просто в нормальном человеке, пережитое несчастье прорастает желанием защитить от беды всех, кто горя не видел, поблагодарить того, кто о тебе позаботился. Преодоленная беда заостряет чувства, до поры-времени таившиеся в душе. Добрый человек после несчастья становится еще добрее, негодяй - еще подлее. Горе не изменяет людей в основах, оно лишь проявляет их.
Не помню самой первой своей гостиницы, но благодарен людям, которые там обо мне заботились.
Наверное, как и всем остальным людям, мне надо, чтобы меня кто-нибудь постоянно любил. В прошлые приезды в Париж мне бывало легко здесь, потому что приезжал для встреч с заведомо хорошими людьми, выступал перед теми, кто доброжелательно и заинтересованно слушал. До сих пор Париж дарил мне ощущение, что хочет приласкать именно меня, пусть и ненадолго. А все мы, кто так или иначе поранился душой о войну, умеем ценить ласку. И я...
Надо напоминать себе, как мы становились такими, какими стали. Впрочем, искусство обязано разделять боль с людьми; заниматься искусством профессионально нельзя без сочувствия, без обостренного умения ощущать других и себя другого. Я убежден, что картины Врубеля, к примеру, или феерии Катерины Билокур, клеенки Нико Пиросмани отчетливее видны тем, кто испытал одиночество. Хемингуэй писал как-то, что он по-настоящему проникся живописью Сезанна после того, как поголодал. Голодный голодного разумеет лучше. Поговорка, что сытый голодного не разумеет, не представляется мне абсолютно истинной: смотря какой сытый и какого голодного.
Мне очень хочется, чтобы сытые дети мои, живя в своем устроенном мире, знали, что на планете у нас бывает по-всякому...
Я потянулся на просторнейшем парижском ложе и выглянул на улицу. Город не спешил просыпаться, видел самые интересные сны.
Когда-то знаменитый художник, Герой Социалистического Труда Ладо Гудиашвили сказал мне, что любил рисовать в такое время, а никто из парижских друзей не верил, что в такую рань можно удержать пальцами кисть.
Незадолго до того, как жизнь Ладо Гудиашвили оборвалась, я гостил у него в мастерской на старой тбилисской улице.
Художник был славен всемирно. Мастерская отсвечивала золотом - багетами гигантских полотен; даже потолок в огромной гостиной был вызолочен. На меня с картин глядели сатиры и нимфы, угощающие друг друга экзотическими плодами. Это было похоже на сны художника, наголодавшегося в молодости.
У тахты, на которой лежал старый Ладо, в простой рамочке, выкрашенной белилами, было нечто завешенное квадратиком ткани размером с носовой платок. Старик взглянул туда и разрешил супруге показать мне, что там закрыто. В рамке был карандашный набросок на салфетке - скуластый длинноносый молодой человек.
– Это я, - тихо сказал Гудиашвили.
– Это мы были в "Куполе" на Монпарнасе, и меня нарисовал Паскин. Мы вместе ходили из кафе в кафе, ели, пили что придется, голодали, мерзли, но жались друг к другу в Париже двадцатых и тридцатых годов. С нами Пикассо был, Модильяни, Архипенко был, разные голодные молодые писатели. Как мы были талантливы тогда! Как нуждались в любви и признании!..
У Ладо Гудиашвили остался собственный Париж, собственные пути, незабытые номера в гостиницах и столик в монпарнасском кафе. У меня это тоже свое, у детей наших будет собственное, а все вместе срослось в город, именуемый Парижем.
В тот раз Гудиашвили подарил мне картину и рассказывал, рассказывал о друзьях, оставшихся в другом времени и на других улицах, будто лица, зафиксированные на полотне, которое оставляешь себе.
Париж в его легендарном варианте создан для того, чтобы тосковать по друзьям. В других городах бывает лучше или хуже, но редко возникает такая необходимость показать увиденное близкому человеку и разделить с ним собственное открытие этого мира и этого города.
Париж немолод, он всяких видывал, и здесь чрезвычайно важно умение разделить переживания, а не концентрировать их исключительно в себе и для себя. Как говорят французы, радость не в обладании черной икрой, а в умении находить в ней вкус.