Шрифт:
Как же вы, Иван Спиридонович, в Европе отаборивались?
А ты, Виктор? Как входил в Америки свои и Европы? По какой траве? В какую дверь? Думаю о тех, кто входил в чужое безразличие, растворяясь в нем; даже врагам своим не желаю горшей судьбы.
У меня всегда были собеседники, исповедальники, слушатели, - я рос и формировался, спасибо судьбе, перед множеством заинтересованных взглядов и до сих пор перед ними живу. Это важно, Иван Спиридонович, как жить, когда все глядят сквозь тебя.
Знаете, до чего же хочется побродить по Парижу в одной из компаний моего детства и погрызть зеленую травинку с нашего двора! Причем, уверен, мои голодные одноклассники не падали бы в обморок даже перед роскошнейшими парижскими витринами. Война и то, что мы, дети, тоже победили в войне, формировали нас достойными до величественности, королями на травке...
Почему я вспомнил про все это? На рю Сегюр, поблизости от гостиницы, были выставлены квадраты искусственного дерна. Изумрудная трава, синтетические стебли которой можно было мыть из шланга и ездить по ней хоть на тракторе. Здесь же для полной ясности был изображен мальчик, моющий искусственную траву могучей струей воды, а рядом - другой мальчик, разминающий могучим колесом изумрудность газона. Ненастоящий дерн надлежало укладывать перед загородным домом, где об эту синтетику рекомендовалось вытирать ноги и парковаться на ней. Искусственная трава бесстрашна.
Наверное, это Неплохо, что такое придумали. Что существует бесстрашная лужайка, которая ничего не боится и которую можно носить с собой, как прилежные мусульмане носят молельные коврики для намаза. В то же время мне не нравится, что на свете придумано столько заменителей чего угодно. Эрзац-кофе, эрзац-любовь, эрзац-литература, эрзац-картошка.
Слово "эрзац" во мне с детства. Оно означает "заменитель", "подделка", "искусственный", но я никогда не заглядывал в словари, чтобы усвоить это значение. Виктор, должно быть, усвоил его основательней, долго прожив среди изобретателей самого понятия "эрзац" (бывает ли "эрзац-родина", подумал я). Слово принесли оккупанты, оно исчезало с ними, очень быстро исчезало, тем более что началась активная борьба с космополитами, когда иностранные слова забывались особенно быстро. И все же слова запоминались, как голоса чужих самолетов; я еще по далекому вою различал, где "мессершмитт", а где "хейнкель".
...Никогда не предвидел, что столь легким окажется всякий переход с парижских бульваров на сожженные улицы моего детства - по собственному следу. Бесконечные переходы между войной и миром; я очень хорошо знаю, что бывают времена, когда добрая правда лучше любой выдумки; сейчас вот такое время.
Таков уж стиль этой книги - путевые заметки с мемуарами, но все это мне представляется значительнее, чем просто литературный прием. Факты: нашего времени таковы, что самый большой выдумщик столбенеет, обратись к ним лицом.
Один из немногих случаев, когда я могу согласиться с бывшим британским премьером, человеком безусловно незаурядным, хоть и не из лучших наших друзей. Андре Моруа вспоминает, как они обедали в Лондоне незадолго до начала второй мировой:
"Когда все вышли из-за стола, Черчилль взял меня под руку и отвел в маленькую гостиную.
– Сегодня, господин Моруа, - сказал он резко, - не время писать романы! Да! И не время писать биографии...
Я встревоженно взглянул на него.
– Сегодня необходимо лишь одно - ежедневно писать по статье..."
"Путевые заметки с мемуарами" должны принять в себя понемногу и из романного, из биографического, из документального жанров, так как жизнь вмещает в себя все...
Допишу эту повесть и сделаю фильм, но все это погодя, а пока думаю, насколько даже Париж не существует для меня без той, прошедшей, войны, без всей моей прошлой жизни. Поэтому и вспомнилось скрипучее слово "эрзац".
Когда фашисты отступали из Киева, я решил принести домой хоть что-нибудь оставленное ими; в доме ничего не было, и не было именно потому, что оккупанты ограбили нас, нажились по самую свою бандитскую глотку.
В пустом помещении немецкого штаба, где уже лютовали какие-то бабы, потроша и ломая все, что можно было сокрушить, я обнаружил бумажный мешок с чем-то безусловно съедобным. Те же бабы подсказали: "Бери, мальчик, все равно мыши сгрызут". Я подсел под бумажный мешок, принял его на плечи и попер домой. Не знаю, сколь долго довелось мне тащить его; тогда казалось, что вечность. Я все-таки припер: падал от напряжения, наконец рухнул с мешком на траву у подъезда.
Кто и как довел меня домой, не помню, но в мешке оказался сушеный картофель. Это была еда, хоть никто из нас ни до, ни после сушеной картошки не видывал и не едал. Теперь новый продукт воцарился у нас возле плиты - мешок и не убирали. Меня отпаивали картофельными супчиками, похожими на некрасивый компот из сухофруктов серого цвета. У нас это кушанье звали "эрзац-картошка", но я чувствовал себя героем, победителем драконов, спасителем семьи.
Слово "эрзац" поскрипывает, как песок из оккупантского продукта в бумажном мешке...
– Считаешь, супа и на меня могло бы хватить?
– спросил Виктор, когда я рассказал ему про сушеную картошку.
– Я почему-то запомнил, что у тебя самым страшным ругательством в детстве было "жадина", "жмот". Ты там не жмотничал возле своего мешка, сохранил способность поделиться?
– Не жмотничал, - сказал я.
– А словом тем до сих пор ругаюсь...
Мы с Виктором назначили свидание на Монпарнасе у небоскреба, заполненного универмагами, в том числе американским "С энд А". В подземном переходе у небоскреба всегда можно посидеть в маленьком кафе, зарывшемся под монпарнасские тротуары. И в разговоре с Виктором воспоминания про эрзац-картошку на фоне здешнего уюта могли прийти лишь в особенным образом устроенное сознание, как мое.