Шрифт:
На четвертом полете зенитный снаряд вырывает добрую часть правого крыла, и мы с великим трудом ковыляем до дому.
Все равно физически почти невозможно лететь в пятый раз. Я выхожу из кабины и поскальзываюсь, земля вдруг идет куда-то вверх, где в подернутом дымкой небе висит лимонная долька луны. Меня подхватывает Морозов, мы почему-то целуем друг друга, и он говорит:
– Ничего, это сейчас пройдет, это бывает.
И действительно, неизвестное «это» проходит.
На аэродроме суета, чинят подбитые машины. Третий экипаж второй эскадрильи вернулся с ожогами. Потерян один самолет.
Майор водил три раза, его стрелок ранен.
Мы идем с Морозовым в столовую, навстречу нам попадается Горин и сообщает, что пехота перешла Неву.
Наступление продолжается.
Мы уже знаем об этом. У меня легко на сердце как никогда, и я повторяю про себя на разные лады: «Наступление продолжается! Наступление продолжается!»
* * *
– Люба, Любушка-голубушка!
– кричу я из-за стола.
– Нам послеполетные, да поживей!
Но вдруг я вижу нашу толстую и веселую Любу с румянцем во всю щеку, с кокетливой мушкой над верхней губой, нашу простоватую Любу, могучая поступь которой сотрясает половицы столовой, плачущей. Она в уголке вытирает глаза мокрыми от слез пальцами. Ее обступили летчики, они стоят, молчат и, постояв, отходят. Подхожу и я с Морозовым.
– Чего ты, Люба?
– стараясь заглянуть ей в глаза, спрашивает Морозов.
– Сеню Котова осколком насмерть!
– говорит Люба и снова плачет.
– Что ж тут поделаешь?
– рассудительно говорит Морозов, кривясь, как будто ест лимон.
– Не плачь, Любушка, это с каждым может случиться. Он что тебе, жених?
– Все вы у меня женихи!
– сердясь, всхлипывает Люба.
– Даже пореветь не дадут.
– И она ушла на камбуз. Климков вынес послеполетные.
Мы с Булочкой выпили молча за наступление и в память Сени Котова.
В сумерки его хоронили.
Сеня Котов лежал в открытом гробу в реглане. Снег падал на его спокойное лицо.
Хоронили на маленьком кладбище за аэродромом (там лежали только наши товарищи). Калугин бросил несколько горстей земли в могилу, и я бросил. Потом Калугин отобрал лопату у краснофлотца и стал закапывать. Он был красный, потный и очень злой.
Тридцать боевых вылетов я провел вместе с Сеней Котовым. Мы привыкли и полюбили друг друга.
У гроба - замполит Соловьев и Степа Климков. Климков и Котов - из одного села, побратимы.
Когда мы возвращались с кладбища, Степа Климков попросил у Соловьева разрешения обратиться с просьбой.
– Товарищ комиссар, - сказал Климков, - разрешите хоть раз слетать за Котова. Я же хороший стрелок, значок получил. Люба вполне справится, я же только раз слетаю!
Котов мне сызмальства друг, и теперь я о нем семье отписать должен, как все было. Я ведь не насовсем прошу, насовсем майор не разрешает, а вы хоть раз позвольте, отомстить за Котов а!
– Разрешите Климкову полететь, товарищ замполит, - попросил Калугин.
– Согласен, пусть один раз полетит, отомстит за Котова, - сдался Соловьев.
Климков просиял, козырнул и отправился бодрым шагом на камбуз.
* * *
Наступление продолжается третий день.
Днем я счастливо воевал, несмотря на отвратительнейшую погоду, а ночью, выбывая из войны и лежа в теплой постели, думал о Вере, о том, что она идет вперед с войсками, медленно, но упорно идет вперед на соединение с волховчанами, и у нее нет сейчас теплой постели. И я представляю Веру с санитарной сумкой через плечо. Хорошая моя, как тяжело идти по глубокому снегу, как тяжело идти навстречу опасности, как тяжело не спать ночей и слушать стоны, видеть мучения товарищей, с которыми вчера пил из одной кружки, как тяжело после беспокойного сна увидеть себя не в своей землянке, а под овчинным тулупом, в сарае, простреливаемом пулеметным огнем. И как хорошо в такое время, проснувшись под полушубком, увидеть знакомый курчавый затылок товарища! Как хорошо вместе растапливать в котелке чистый снег и заваривать в нем половину осьмушки кирпичного грузинского чаю! Потом я думал о первом поезде, который придет в Ленинград на Московский замерзший вокзал. Все это приятные мысли, с ними не хочется расставаться.
На вторую ночь наступления меня разбудил Морозов. Он ходил к фотографам. Проявлена пленка, и - странное дело: далеко не все попадания в цель. Правда, даже не попавшие точно в цель бомбы сделали свое дело. Но при бомбометании с малой высоты это странно.
– А мне все казалось, что попадаем, как в яблочко, - огорченно сказал Морозов.
Я слетел с постели, как от разрыва бомбы, вскочил, оделся и пошел к фотографу. Вот его дорожные грузовики. В землянке пахнет леденцами, сушится пленка на барабане. Мы рассматриваем на свет пленку.
Снег, булавочные головки сосен, какие-то тонкие завитки теней, тени дороги, тени батареи, и вокруг черные пятнышки на белом снегу - одно, два, три… Ни одна бомба не пересекла тень батареи - они легли тесной полуподковой. Перелет и недолет, в этом надо разобраться.
На другой день меня и Морозова вызвал командир полка. Наступление ничего не изменило в обиходе майора, хотя он и водил на бомбоудар и вряд ли спал последние ночи. Майор побрит, китель на нем почищен и застегнут. Он строго смотрит на наши комбинезоны и, кажется, отошлет переодеваться. Но, по-видимому, майор забывает об этом и спрашивает суровее обыкновенного: