Шрифт:
У дома в тени каштанов рыжая остановилась. В окне между рамой и черной шторой дрожала ниточка света.
– Свет? Мать дома, ко мне сегодня нельзя.
Она настойчиво обняла его.
– Ты завтра приходи. Завтра воскресенье, мать уйдет к сестре. Завтра, милый…
Это было как заклинание - заклинание военных лет. «Приходи, милый, останься… Останься навсегда! Я всегда буду только с тобой!…» Но дороги бежали мимо, как реки.
И любимых дорога уносила, как река. И глаза становились печальными и жадными.
– Хорошо, завтра, - шепотом сказал Морозов, просунул руку под шаль на рыжие волосы и притянул ее голову к своему лицу. Она смотрела ему в глаза огромными подрисованными глазами. От нее шел жар с запахом пудры, и от этого тепла было нестерпимо тревожно, бездомно, но от него трудно было уйти.
– Я приду завтра, - повторил Морозов.
* * *
В одном крыле дворца, в прошлом перестроенного в монастырь, а потом в гостиницу, жили летчики, в другом помещался штаб.
Двадцатую келью-номер отвели экипажу Борисова.
Борисов зажег свечку. На залитой чернилами газете лежали треугольничек и конверт, оба Косте Липочкину.
У стены стояла постель Кости с синим грубой шерсти одеялом, плоская жесткая подушка. Под кроватью на боку рыжий чемодан, противогаз и мешок от парашюта, набитый бельем для стирки.
У ножки кровати - плошка с водой для Мухи. Ее подобрал Липочкин в литовской усадьбе. Маленькая собачонка неведомой породы быстро научилась понимать русскую речь. Липочкин повсюду таскал ее с собой, брал в полеты. По его словам, она приносила счастье. С особенным удовольствием она сидела за пазухой у своего хозяина.
Мухи не было. «Наверное, она там, с ним», - подумал Борисов и огляделся. Комната без Кости не переменилась: и темно-вишневая шелковая портьера на окне, и кровать красного дерева, на которой спал Борисов, и диван в пестрых цветах, на котором спал Морозов, и камин из красного кирпича, где лежали поленья, - все было как прежде.
Вошел дневальный, рядовой хозяйственной роты, и, как всегда, спросил:
– Погреемся, товарищ капитан?
Он присел на корточки у камина, плеснул из кружки на поленья керосин, и дрова занялись дружно, желтым ярким пламенем. Возле огня задвигался сухой воздух, почудился запах смолы, лицо солдата осветилось и стало бронзовым.
Борисов развернул треугольничек. Письмо было от девушки. Он знал о ней, хотя Костя по юношеской робости почти ничего не рассказывал и смущался, как мальчишка. И вот Борисов держал в руках одно из тех неприметных писем, которые миллионами приходили на полевые почты и тысячи из них оставались без ответов из-за гибели адресата. В них писали обо всем на свете - о школьных или институтских занятиях, о ночной работе на оборонном заводе, о последней кинокартине, в которой тоже стреляли и умирали. Но хотя это были письма о повседневных заботах, в них дышала и жгла бумагу невысказанная пугливая любовь. Борисов угадывал ее в тревожном движении рассказа о какой-то приблудной кошечке, которую ужасно приятно кормить молоком, и в школьном описании одинокого весеннего вечера, морозного и звездного.
«Какое нежное, робкое сердце, - подумал Борисов, - и почему Костя никогда о ней не говорил?» Ничего, она утешится. Молодость не бывает безутешной. Теперь, под конец войны, добравшись до Литвы, Польши и Германии, он это знал. Это была его незримая для глаз зрелость человека, живущего рядом со смертью.
Дневальный все продолжал хлопотать у камина, поглядывая то на разгоравшиеся и стрелявшие поленья, то на капитана. Выражение лица у него было серьезное, вдумчивое, и Борисов заметил в нем сочувствие и доброту, которые не всегда прочитаешь на огрубевшем от военных лет лице.
– Разрешите собрать имущество стрелка-радиста товарища Липочкина и передать в кэч на сохранение?
– спросил он громко, официальностью словно подчеркивая печальное значение происшедшего.
– Пусть все остается как было, товарищ Сергеев, - уклончиво сказал Борисов.
Дневальный снова бросил внимательный взгляд на Борисова.
– А знаете, товарищ капитан, как я Липочкину обязан?
– вдруг спросил Сергеев.
– Ну вот, дело было так. Получил я письмо от жены, а у меня двое ребят: Василий и девочка Нинель, в честь Ленина… С молоком же худо и дорого, а ежели молоко есть - значит, и дети сыты, и мать довольна. Ну вот, подвернулась ей коза за две тысячи. Мать сразу написала, а у меня, сами понимаете, откуда же такие деньги? Вот я, как сейчас, печку топлю и обо всем товарищу Липочкину рассказываю, и ничего такого не думаю, поскольку стрелок-радист лицо не очень богатое, у каждого своя нужда. А товарищ Липочкин вдруг говорит: «Да возьми ты у меня, Сергеев, тысячу рублей, потом отдашь». Взял я тысячу рублей, а кому теперь отдавать?
– У него мать жива, - сказал Борисов, - ей и отдай.
Борисов порылся в записной книжке, переписал на почтовый листок адрес стрелка и протянул дневальному.
– Как смогу, так сразу верну… Вы, товарищ капитан, угли сами помешайте.
«Он никогда не говорил об этой тысяче рублей», - подумал Борисов, стащил сапоги, потушил свечу и приоткрыл окно. В узкий просвет скользнул голубой луч луны, холод и шум моря. Море шумело ровно и глухо и смывало усталость и мучительное напряжение, но оно не в силах было освободить от горечи утраты. Липочкин был здесь, и Борисову казалось, что он дышит на своей койке. Может быть, он читает историю математики, которую вечно таскал с собой, читает при тусклом свете камина, свесив голову к огню.